Kostenlos

Пятый лишний

Text
22
Kritiken
Als gelesen kennzeichnen
Пятый лишний
Audio
Пятый лишний
Hörbuch
Wird gelesen Аркадьевич Романов
2,85
Mehr erfahren
Schriftart:Kleiner AaGrößer Aa

Да Винчи

Иногда наука скучна. А когда ты заплатил деньги за билет на лекцию, наука скучной быть не должна. Она не должна разочаровать тебя, не должна сказать: ты слишком тупой, чтобы меня воспринять, и только поэтому тебе скучно, что ты вообще здесь делаешь, кем ты себя возомнил? Я ненавижу популяризацию науки, но признаю, что иногда она необходима. Например, когда ты получаешь процент от проданных билетов. И хотя мне совершенно наплевать на эти деньги, потому что у меня есть другой источник дохода, гораздо менее прозаичный, чем рассуждения об истории, Лёнчику-первому необходимо держать планку. Поддерживать свою самооценку. И потому мы знаем множество баек, анекдотов и забавных историй, часть из которых – просто смесь исторического факта и нашего воображения, часть – действительно известна в наших кругах. В перерывах между серьёзными научными изысканиями я без зазрения совести и с глуповатой улыбочкой вещаю о том, что фараоны поливали своих слуг мёдом, чтобы мухи прилипали именно к ним, а не к высокопоставленным обитателям дворца, и что древние египтянки пользовались экскрементами крокодилов в качестве контрацептивов. Про Древнюю Грецию я знаю гораздо меньше, но одна легенда мне нравится: легенда о художниках Зевксисе и Паррасии, поспоривших, кто из них более талантлив и кто лучше распишет стену храма. Когда работа была закончена, толпа собралась судить их творения, скрытые под покрывалами. Зевксис эффектно сдёрнул занавес, обнажая стену с роскошной виноградной лозой, буквально источающей аромат, с ягодами, которые хотелось немедленно сорвать; реалистичность изображения была настолько невероятной, что даже птицы слетелись, чтобы поклевать виноград. Толпа рукоплескала, Паррасий скромно стоял рядом. «Теперь твоя очередь отдёрнуть покрывало», – сказал ему Зевксис. «Не могу, – ответил Паррасий. – Оно-то у меня и нарисовано». Обалдевший от такого поворота Зевксис даже не упирался: «Ты победил, – сказал он. – Я обманул глаз птиц, а ты – глаз живописца».

Вера была такой. Ароматной виноградной лозой, ягодами, из которых хочется выжать сок и пить его, захлёбываться им, не отвлекаясь больше ни на что. Я птицей устремился к ней, а Лёнчик-первый даже не сопротивлялся. Я клевал и клевал, пока не понял, что всё это время всего лишь обманывал себя. Я сам набросил на неё покрывало, чтобы видеть не её заурядность, а то, что я хотел в ней видеть, и покрывало срослось с ней, стало её частью. Частью моего восприятия. Я не хотел его сдёргивать, но Вера сделала это сама.

Она не должна была забеременеть. Этого не было на холсте. Не было даже на эскизе – и вдруг появилось в уже устоявшейся, привычной, идеальной картине, скручивая холст в улитку, оставляющую за собой склизкие следы. Такой она стала мне казаться. Склизкой. И она оказалась вовсе не похожей на Клео. Чёрт, да она и близко с ней не стояла. Хуже того – она категорически отказалась делать аборт. По крайней мере, заявила именно так в ответ на мой категорический же намёк его сделать. Мне показалось, что она и сама была не рада – но решила действовать мне назло. Впрочем, мне очень многое кажется из того, чего на самом деле не существует.

Новая Вера оказалась совершенно бесформенной. Мягкой, как майонез. Вместо бывшего горячего алмаза, которым она была. Которой я её видел.

Хотел видеть.

Секса стало меньше, понимания ещё меньше, зато разочарование прибывало по экспоненте: непокорная Клео исчезла, словно её никогда и не было. Толстое и непроницаемое кожаное покрывало спало с моих глаз, обнажая неутешительную истину: меня развели, подсунув под нос фейк, пользуясь моими слабостями. Почему она села на первую парту? Почему вообще пришла на ту лекцию? Может, всё не так уже непреднамеренно?

Она по-прежнему тянула с абортом. Перестала краситься в чёрный, сделала какие-то кошмарные смывки и посветлела. Стала носить какой-то жуткий хвостик. Всё, чтобы не только не быть моей Клео, но и не выглядеть, как она. Всё мне назло. Честно говоря, она стала намного несимпатичнее. Мы стали почти чужими, и если для меня это было очевидным, то она не спешила делать такие выводы. Это раздражало.

А сейчас раздражает ещё больше. Думаю, она решила, что я буду отцом, и точка. Но Вера не из тех, кто ставит точки. Клео могла бы. Но не Вера. Она сама сделала этот выбор. Я больше не могу её контролировать. А непредсказуемое и неконтролируемое всегда меня пугало. Нужно это остановить. Никто не имеет права решать за меня, какой будет моя дальнейшая жизнь. За нас двоих. Лёнчик-первый сидит тихо, наблюдает в щёлочку, не высовывается, беседует о египтянах. Знает, что с этим должен разбираться я. И если я не хочу, чтобы наша с таким трудом налаженная стабильная жизнь полетела под откос, я должен что-нибудь сделать.

Нам больше не нужна ни Вера, ни её проклятый ребёнок.

Кюри

Словно одной меня мало, на него сваливается новое несчастье.

Не может быть. Чёрт возьми, я просто не могу в это поверить. Эти слова звучат не по одному разу. Так и знал, что надо лучше за ним присматривать. Не вини себя. Он сам виноват. Дай мне немного времени.

Последние недели Филипп всё внимание уделял мне одной, но и до этого они не особенно общались. Какая-то неразбериха в детстве – и с каждым годом связь становилась всё слабее. Тот, кого он должен был бы считать лучшим другом, отдалялся всё больше. Если Филиппа это и заботило, то он не подавал вида.

До сих пор.

Хотя я была уверена, что ему на это практически наплевать, оказалось, что это не так. Он был старше и чувствовал ответственность – ответственность за то, что привело к его гибели. Чёртова наркота – Филипп не мог поверить, что проглядел это при столь редких встречах, но такова правда. Правда, которую он выбрал и которая теперь его гложет. Я же считаю, что его вины здесь нет и что он мог бы сделать другой выбор: например, решить, что так тому и быть, и жить дальше. А чего можно ожидать, когда балуешься с наркотиками? Они вообще-то убивают. Так или иначе. В этом случае было иначе: какой-то наркоман убил его за драгоценный порошок, припрятанные остатки запаса которого были обнаружены в квартире убитого. Остальное, очевидно, прихватил и уже успел употребить или сбыть подонок, зверски зарезавший хозяина квартиры первым, что попалось под руку.

И хотя полиция сработала отлично, успешно повысив себе раскрываемость и оперативно найдя убийцу, то ли наркомана, то ли дилера, и с чувством выполненного долга закрыла дело, Филиппу легче от этого не стало. Он не мог заниматься этой дрянью, говорит он, и я знаю, почему: он снова чувствует, что не досмотрел, не уберёг, не спас, и отказывается в это верить. Никогда бы не стал употреблять.

И Филипп оказывается прав: в крови наркотики не обнаружены, а это значит, что тот занимался этим ради денег, а не ради удовольствия. Ломал людям жизни, подсаживал их на белую отраву, толкал в бездну. Кем он был? Наркокурьером? Наркодилером? Кто ещё есть в их иерархии?

Нет, говорит Филипп, и я понимаю, что последние слова произнесла вслух. Нет.

Он был мне братом.

Эти тихие слова оглушительно звучат в комнате, переполненной отчаянием и болью утраты. Клеймят моё сердце. Ореховые глаза Филиппа темнеют с каждой секундой, и в этой тьме просвечивает горечь невозможности вендетты. Он как одержимый вызнавал, кто поломал мне душу и как его найти и наказать, но в этом случае такой возможности у него нет. Правосудие уже свершилось, и ему остаётся лишь смириться.

Я смотрю на его опущенные плечи, сутулую спину, морщинки у глаз. За что ему всё это? Зачем я здесь? Какого чёрта делал погибший? Сколько ещё он сможет вынести?

В эту минуту я впервые испытываю нежность. Она тиха и грустна, но Филипп её чувствует. Сил на это отреагировать у него нет, и я душу в себе порыв обнять его и уткнуться ему в грудь. У меня нет на это права.

Он должен думать о нём, а не обо мне.

Филипп садится на кровать и закрывает лицо руками. Впервые я вижу, как он беззащитен. Жалость сжимает мне горло. Я знаю, что должна говорить. Мой черёд о нём позаботиться. Но что я могу сказать? Мне очень жаль прозвучит неестественно, как в каком-нибудь дублированном фильме. Соболезную – но как я могу разделить эту боль, если её не понимаю? Слова всё не идут, застревают в гортани, колючим терновником царапают нёбо.

– Держись, – вот и всё, что я могу сказать.

– Да всё нормально, – говорит он, отнимая руки от лица, на котором ни следа скорби. Не только я умею загонять боль глубоко внутрь.

Мне стоит отпустить его, поддержать его игру в то, что всё нормально, что он принял случившееся, вскоре перестанет придавать ему значение, но я уже не могу остановиться. Оказывается, проявлять заботу не так неприятно, как мне казалось.

– Иди сюда, – говорю я.

И буквально силком притягиваю его к себе. Мы словно поменялись ролями: теперь хрупок и слаб он, но он отказывается это принять, а мне во что бы то ни стало нужно его утешить. Теперь я лучше понимаю его почти одержимую заботу обо мне. Во мне теплится мысль, что всё не так плохо, что это лишь первая реакция, и, поразмыслив, Филипп поймёт, что связи у них практически и не было, что случившееся не стоит такой боли. Может быть, он уже об этом думает. Хотела бы я в это верить.

Он склоняет голову мне на плечо, не одинокий в своей скорби, и мы сидим так настолько долго, что я не замечаю, как наступает вечер. Я впервые чувствую себя полезной.

И не понимаю, почему из нас двоих плачет не он.

II

Она шла уверенно, словно ничего и не случилось, словно ноги не были ногами тряпичной истерзанной куклы, непослушными и подгибающимися. Мозг посылал нужные сигналы, страх подстёгивал их для скорейшей обработки. Она приказала себе идти, не обращая внимания на предательски ослабевшее тело, идти, не оборачиваясь поминутно, хотя шея сама так и норовила сделать неловкое движение. Сейчас правил мозг, а не тело, и мозг понимал: если она не уберётся как можно дальше отсюда, ей конец.

 

Так же, как и им.

Гнить в тюрьме она не собиралась, хотя её действия говорили об обратном. Она много думала об этом последнее время, и больше всего – последние минуты. Ей уже слышался вой полицейских сирен. Пожарных сирен. Сирен скорой помощи. Звуки, таившиеся в ожидательном отделе её мозга, переливались через край, смешивались с реальностью, и уже трудно было сказать, слышит она на самом деле что-то или только боится. Но оборачиваться нельзя. Потому что если они реальны – дальше идти она уже не сможет. Нужно просто идти вперёд. Как можно дальше. И, конечно, в противоположную сторону от сирен. Или от той стороны, откуда они приедут. Той стороны, с которой их привезли на Игру. И в которую увезут уже их трупы.

Или то, что от них осталось.

Когда сирены в голове стихли, она всё-таки позволила себе обернуться. Никого. Пока ещё нет, но приедут, обязательно приедут. Но её не найдут. Её больше нет. После того, что она сделала, ни клеточки от неё прежней не осталось. Даже ДНК поменялась: убивай, сколько хочешь, тебя уже не существует.

Убивай, сколько хочешь.

Позади остались не только изувеченные тела ещё недавно чувствовавших себя вполне живыми игроков. Там было её прошлое: то, что не давало ей покоя, и там же прахом и пеплом проведена черта: будущее не дастся тебе легко, если спрячешься от них, то от себя не спрячешься точно, так что или прими всё, что ты натворила, или воздай тем, кто вытащил из тебя эту тьму. Потому что диффузия уже произошла, и теперь ты неразлучна с той, о которой даже не знала. Теперь ты стала ею. Беспросветной темнотой.

Но разве это страх? Всё ещё страх? Или уже чувство, которое она ждала, как спасение? Чувство облегчения. Свободы. Лёгкости.

Она выпрямила плечи и пошла дальше гораздо ровнее, чем до этого.

Чушь собачья. Ты убийца, и ничем не лучше их. Иди и сдайся.

Иди и живи.

Не выбирай. Просто найди какое-нибудь место, где сможешь привести мысли в порядок.

Хотя в голове уже никогда не будет порядка.

Будет. Твоя жизнь в твоих руках.

Ха! Не в твоих, а в их.

Чёрт возьми, теперь она его отлично понимает.

Кристи

В тот особенный вечер, когда мы садимся ужинать, всё – кухня, еда, даже сам Артур – выглядит, как обычно. Всего через несколько минут это кардинально изменится, но пока я в который раз мысленно благодарю провидение за нашу встречу и за то, что Артур до сих пор меня не выгнал. За то, что наша связь крепнет с каждым днём. Я действительно очень хочу, чтобы так всё и оставалось. Хочу этого сильнее, чем чего-либо. Просто ещё не знаю, не могу себе даже представить, что скоро буду мечтать о противоположном: чтобы Артур вышвырнул меня прочь, навсегда разорвав нашу связь.

Он достаёт из духовки фаршированные каннелонни – в тот период он готовил сам, ещё больше располагая меня к себе, – от аромата урчит в животе. Соус бешамель мы сделали вместе, попутно успев заняться сексом на холодной мраморной столешнице. Пока моя повёрнутая в сторону голова вздрагивала от его ритмичных движений, я смотрела на роскошный букет белых лилий и думала, что Артур – единственный в моей жизни, кто дарил мне цветы. Фигурная керамическая ваза подрагивала, но всё-таки благодаря своей тяжести устояла, даже когда столешнице со мной вместе достался самый мощный последний толчок. Последние цветы от Артура, оттого особенно врезавшиеся в память.

Я с аппетитом съедаю каннеллони, запивая их вином, настолько увлёкшись едой, что не сразу замечаю изменения, буквально повисшие в воздухе. Какие-то мрачные и при том самодовольные вибрации, исходящие от Артура, растворяются в кухне, постепенно достигая меня, и тогда я наконец вижу: что-то чертовски не так. Артур ждёт, когда я дожую, а потом начинает говорить.

Говорить, что он успешнейший адвокат, а я – смехотворно глупая курица, доверившая ему свой самый главный секрет, и теперь я полностью в его власти. Говорить, что он записал наш разговор и все подробности убийства педофила, моё чистосердечнейшее признание в его объятьях, которое с лёгкостью можно использовать против меня. Говорить, что я слаба и никчёмна, но он сделает из меня человека.

Я улыбаюсь, думая, что это шутка, хотя она и кажется мне несмешной. Просто я не знаю, как ещё на такое реагировать. Когда Артур объясняет мне второй раз, гораздо доходчивее, недоверие сменяется склизким страхом, обволакивающим внутренности: я чувствую, что наступила на мину, но не могу понять, откуда она взялась. Что, господи боже, сейчас происходит? Но когда я смотрю на Артура, совершенно не того Артура, каким он был всё это время, я понимаю: вот же он, вот же он настоящий, это же очевидно. Маска, сидевшая на нём как влитая, нужна была только для того, чтобы успешно меня одурачить, и теперь сброшена, и одно только это пробирает до дрожи.

Я долго смотрю на Артура, а он молча смотрит мне в глаза. Пытается понять: дошло ли до меня. Я думаю, что дошло, но ошибаюсь. Впереди будут всё новые и новые открытия, а пока я решаю: так, Агата, спокойно, тебя не первый раз нагибают, и ты сама виновата. К тому же он может блефовать. И если уж на то пошло: разве тебе было плохо всё это время? Вопрос только, зачем ему всё это. Я безотчётно смотрю на входную дверь, и Артур перехватывает мой взгляд.

– Дверь заперта на ключ, если тебе вдруг захотелось уйти.

Ключа у меня нет, и я понятия не имею, где он, потому что раньше Артур не пользовался таким замком. Замком, запирающим тебя на ключ изнутри. Я пожимаю плечами:

– Не захотелось. Но…

– С этого момента будешь говорить только тогда, когда я разрешу.

У меня вырывается подобие смешка: это просто нелепо.

– Не думаешь же ты, что…

Артур с грохотом отодвигает стул и встаёт из-за стола. Я инстинктивно вжимаюсь в свой стул. Такая перемена в его поведении лишает меня способности думать, остаются только инстинкты. И они вовремя подсказывают выставить вперёд руки, когда Артур замахивается. Просто вспышка гнева, убеждаю себя я, это пройдёт. Он ещё будет умолять меня о прощении, думаю я, пытаясь оторвать его руки от моих волос. Будет на коленях стоять.

Умоляю, конечно, в итоге я, и на коленях стою тоже я.

Когда я стою в ванной, опершись руками на её холодный край, и пытаюсь собраться с мыслями, решить, что мне делать, в ванной гаснет свет.

– Тебе пора в постель, – говорит Артур, но мне не хочется выходить. Совершенно не хочется.

Я думаю о том, что будет, если я так и останусь в ванной с выключенным светом. Артур выломает дверь? Или что? На что он способен в таком невменяемом состоянии? Очень скоро я пойму, что такое состояние как раз таки самое вменяемое для Артура, а пока решаю не искушать судьбу – лучше выйти. По пути в спальню я обшариваю взглядом тумбочку в коридоре, ключницу, полки. Ключа нигде не видно.

– Если хочешь, – говорит Артур, доставая ключ из кармана брюк, – то уходи.

Я смотрю на ключ, едва сдерживаясь, чтобы не выхватить его из рук Артура.

– Но помни две вещи, – он протягивает мне ключ, – во-первых, никому ты больше не нужна, и идти тебе некуда.

Это правда, и оттого во мне вскипает ярость. Знать это о себе – одно, но слышать такое от мужчины, только что тебя избившего, – совсем другое. Если бы он не был почти в два раза крупнее меня, я бы ударила его зонтом-тростью, висящим справа от меня. Но это слишком рискованно. Поэтому я молча протягиваю руку и берусь за ключ. Но Артур не спешит выпускать его, и мы держим его вместе.

– И во-вторых, у меня на примете есть с десяток нераскрытых убийств, а твоих ломких волос хватит на всех их.

Я вспоминаю, как Артур вытаскивал из расчёски мои волосы. Он прав: они у меня действительно ломкие, но я постоянно забываю очищать щётку для волос. Когда Артур сделал это в первый раз, мне было стыдно, а потом даже приятно: он не брезгует вытаскивать мои волосы, и это о многом говорит! Сейчас это говорит о ещё большем. Да он просто маньяк – где он их хранит?

– Ты никогда их не найдёшь, – говорит Артур, словно прочитав мои мысли. – И никогда не выйдешь из тюрьмы, если на тебя повесят все эти преступления. Твой старикан-педофил даже не потребуется. ДНК, знаешь ли, очень удобная штука.

– Зачем тебе это? – едва шевелю я пересохшими губами.

Он не отвечает, но отпускает ключ. Кивает на дверь.

– Решать тебе.

Мне очень хочется, чтобы всё это оказалось каким-то кошмаром или розыгрышем, но лицо Артура говорит прямо: всё серьёзнее некуда, это какая-то изощрённая игра не на жизнь, а на смерть, и лучше в ней не проигрывать. Завтра, думаю я, завтра мы поговорим. Сегодня он просто не в состоянии. Надо спустить на тормозах. Я, как идиотка, снова улыбаюсь, мол, пусть по-твоему, и кладу ключ на тумбочку. Артур выглядит разочарованным, словно он ожидал от меня более интересного решения, но потом кивает. Ладно, убеждаю себя я, шагая в спальню, надо переждать до завтра. Завтра всё будет по-другому.

По-другому не становится.

Эйнштейн

Хреново знать, что ты не можешь придумать ничего интересного, что всё, что выйдет из-под твоего пера, не будет значительным. Хреново думать: «Если так, зачем вообще продолжать писать?». И всё равно почему-то продолжать. Упорно искать в этом мифическое спасение. Упорно не желать закрыть глаза и дать призрачной надежде ускользнуть.

Я ожидаю увидеть очередной ворох бумажных флаеров с рекламой бытовых услуг и компьютерных мастеров, но вместо этого в ящике только одно письмо. Плотный белый конверт. Письма мне приходят крайне редко, поэтому я удивлён.

Ещё больше я удивляюсь, когда читаю его, сидя за кухонным столом. Первая реакция, длящаяся несколько дней, – отрицание. Вызвано оно страхом: страхом ответственности, слишком большой, стоящей чьей-то жизни. Я понимаю, что пока это ничего не значит, что меня может миновать сия обязанность, но уведомление о включении в список кандидатов в присяжные заседатели сбивает мне весь режим. Я плохо сплю, просыпаясь в поту после вынесения неверного приговора. Оставшееся время до утра я представляю, как много мне нужно будет выслушать и рассмотреть, как глубоко вникнуть в уголовное – а суд присяжных собирается исключительно по уголовным делам – дело, сложное, противоречивое. Представляю, что будет, если присяжные не смогут прийти к единому вердикту. Почему-то я уверен, что именно моё мнение будет отличаться от всех остальных. И что тогда делать? Плюнуть на него и, возможно, загубить человеку жизнь? Или стоять на своём, начать войну с товарищами по правосудию? От всех этих мыслей ко времени завтрака я чувствую себя зомби. Раз за разом картины будущего суда в голове становятся всё ужаснее, моя личная ответственность всё больше, а моя непременная ошибка – всё непоправимее. Тот факт, что письмо рассылается автоматически по достижении определённого возраста и всего лишь означает включение в огромный список, меня немного успокаивает, но не полностью. Совсем нет. Я отчаянно хочу исчезнуть из этого списка и не трястись несколько лет в ожидании выпавшего жребия.

А потом, в какой-то момент, который сам по себе ничего не значит, я смотрю на ситуацию под другим углом. Именно тогда-то всё и начинается. Книги, написанные по реальным событиям, типа автобиографий и воспоминаний, особенно в моде. Так же, как и производственные романы. И я понимаю: это же восхитительная возможность! Как я мог сразу этого не увидеть? Каждый день, проведённый в суде, – кладезь информации! Каждая подмеченная деталь, заметка, чья-то фраза, чей-то нелепый костюм – всё это легко превращается в страницы будущего романа. Не говоря уже о подробностях уголовного дела, которые, конечно, придётся немного изменить, но которые не придётся выдумывать и проверять на соответствие действительности: они и так будут настоящими. Какой разгул для истории: воспоминания, производственный роман, детектив, прибавить психологические линии, которые я и остальные по-настоящему будут проживать, и готово: бестселлер номер один без особенных потугов скуднейшей фантазии. Это мой шанс, мой золотой билет, а я боялся и отрицал его.

Теперь я, наоборот, жду. Каждый день я проверяю почтовый ящик, но никаких новых уведомлений не появляется. Я живу своей обычной (читай никчёмной) жизнью, но на периферии её теплится надежда на будущие интересные события, которые докажут мою значимость, и на несомненный успех. Теплится весь первый год; ещё год она блекнет, а мусор в почтовом ящике активно копится, потому что мне тошно его проверять, чтобы вновь не обнаружить желаемого. С надеждой блекнет и вся без того блёклая жизнь. Словно пламя свечи, огромное и воодушевляющее, постепенно сходит на нет. Почти весь третий год наполнен мелкими неурядицами на работе, и меня тошнит от всего мира. Зачем включать людей в список кандидатов, если они всё равно никогда не продвинутся дальше? Зачем давать им надежду? Кто-то другой пожнёт все плоды суда присяжных, как всегда оставив меня не у дел. Когда срок нахождения моей персоны в списке кандидатов истекает, так и не принеся ожидаемого, свеча превращается в огарок и пламя её тухнет. Так же, как тухнут все мои идиотские мечты. На смену им приходит привычное осознание собственной никчёмности: несколько лет я жду какого-то чуда, не вылезая из обыденной колеи, и почему-то очень расстраиваюсь, когда чуда не происходит. Чтобы вылезти из сточной канавы, в которой я сижу многие годы, недостаточно какого-то там призрачного плана, терпящего крах. Осознание этого, как и всегда, вгоняет меня в тоску ещё больше.

 

Я пробую писать – опять, наперекор здравому смыслу, – но результат такой же, как и всегда. Я ни хрена не могу придумать. Я описываю стул, стол и промёрзший огурец в холодильнике, но из этого не склеить историю. На большее у меня как не хватало, так и не хватает воображения. Мне нужен материал, в который я смогу погрузиться. Интернет и его истории слишком отрешённые, не дают мне толчка, только очередное недовольство собой: кто-то же пишет, а я не могу, хотя что-то во мне от литературного таланта, безусловно, есть. Нужно лишь что-то, что поможет мне собраться и нырнуть в историю с головой.

И я без понятия, что это.