Жизнь волшебника

Text
Leseprobe
Als gelesen kennzeichnen
Wie Sie das Buch nach dem Kauf lesen
Schriftart:Kleiner AaGrößer Aa

– Ладно, ладно, Роман, – как ребёнку говорит Матвей откуда-то сбоку, – хватит уж нагребать-то,

хватит. . Всё уже собрал, всё…

Тут же, на месте, заколотив крышку, гроб ставят на стулья около дороги, перед пожарищем. Все

стоят так же молча. Потом поднимают гроб на белых вафельных полотенцах. Поначалу, как

требует того обычай, несут его на руках вшестером, но нести в нём нечего: гроб совсем лёгкий.

Потом его водружают на машину, а машине уже всё равно, сколько он весит. Все воспринимают эти

похороны с неким недоумением – что несут в этом гробе? Что или кого хоронят? Но похороны

необходимы, потому что всё случившееся должно быть поставлено в более или менее ровный

жизненный ряд. Всем понятно и другое: это делается для Романа, у которого кроме могилы теперь

265

нет ничего. Памятник на могиле будет без фотографий. Все карточки сгорели. Сгорели

фотографии, на которых мать с отцом были сняты весёлыми на разных гулянках, и очень

серьезными «на память». Теперь нет ничего. Огонь унёс и людей, и память о них.

Поминки готовит Катерина, но к ней присоединяются другие соседки. Все, пришедшие к ним в

дом, приносят своё. Из родственников погибших за столом один Роман – приёмный сын. Но горечи

и тёплых прощальных слов от этого не меньше…

Из Пылёвки Роман уезжает на другой день после похорон, отравленный водкой до того, что уже

не в состоянии что-либо воспринимать, думать, переживать, принимать решения. Но, как считает

непьющий Матвей, водка его просто спасла.

Перед тем, как идти на остановку, Роман ещё раз останавливается у пожарища, чтобы

попрощаться. «Здесь сгорела моя мать, добрейшая женщина, – говорит он сам себе, – и отец,

хороший деревенский мужик, передовик производства, которому даже предоставили возможность

первоочередного приобретения мотоцикла с коляской. Они сгорели потому, что вынуждены были

воровать электричество, чтобы им стало теплее… Спасибо тебе за это, моё любимое

государство…»

«Кто я? Что я?» – медленно приходя в себя, думает Роман в поезде по дороге в Выберино.

Впервые за свою жизнь он чувствует, что в его жизни нет никакой основы, что он висит над

зияющей пустотой. *10

ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ВОСЬМАЯ

Варежки

Во всех снах Романа присутствует огонь. Только почему-то холодный и молчаливый, как в

немом кино – просто какое-то абстрактное, как бы мысленное пламя. Так же холодна и

поверхностна прочая жизнь: всё необходимое руки делают сами – по привычке или необходимости.

Душа, усечённая наполовину, не волнуется даже ожиданием ребёнка. Ребёнок – это лишь

неотменимое событие будущего, и не более того. В такой зыбкой жизни: нелогичной, без твёрдой

подошвы – даже появление нового человека безразлично и словно не обязательно. Смерть

проступает всюду и во всём. Кажется, она как некая субстанция присутствует в каждом

окружающем предмете или как седой байкальский туман способна наполнять собой всё

пространство, проникая в каждую щель. И, оказывается, что в этой непосредственной близи

смерть совсем не страшна. Ну вот стоит она где-то тут, рядом, за левым плечом, задумчиво глядя и

на тебя… «Ну и что? – равнодушно обернувшись, спрашивает её Роман. – Ты за кем-то ещё? Если

за мной, то пожалуйста, я готов…»

Размышляя раньше о разных испытаниях и трудностях, Роман думал, что всё в таких случаях

зависит от душевного материала, из которого сделан человек. Трудности ломают испытуемого,

гнут, мнут, перемешивают, и если базовый материал жидковат, то человек этот будет просто

растворён. В человеке же твёрдого материала со временем выковывается стержень, не

подвластный ни внешним бедам, ни его собственным разочарованиям… Так он думал когда-то, а

на деле это оказалось не более чем красивыми рассуждениями. Игра с жизнью на испытания шла

до пожара в Пылёвке, но гибель родных – это уже вне всяких игр. Даже Судьба не имеет права

испытывать тебя смертью близких людей. Смерть не может быть инструментом испытания и

закалки. Это слишком кощунственно… И тем не менее, это реальность. Жизнь развивается сама

по себе, а ты вовсе не центр её. У жизни какой-то свой неведомый курс, и если ты окажешься на её

пути, то она отшвырнёт тебя в сторону, как щенка. И если тебе повезёт, то ты можешь остаться

живым, как когда-то повезло ему, отброшенному бампером автобуса в райцентре…

Невольно открывается истина, что родители-то, оказывается, всегда подсознательно виделись

некой защитой от пожирающего времени. Всегда, даже не задумываясь об этом специально, ты

знал, что первыми всё равно когда-нибудь уйдут они. А ты – лишь когда-то, когда-то потом. Но вот

они ушли и теперь, даже несмотря на твою молодость, следующая очередь твоя. И тебе от такого

открытия уже не так надёжно на этом свете, как раньше. Ведь теперь ты на главном, открытом

фронте.

Все действия Романа сейчас сумбурны, но в этом почти броуновском движении мыслей и дел

проступает одна неуклонная тенденция – медленная подготовка к отъезду. Пылёвка – это его

родное место. Раньше он имел полное право там не жить, потом что это место занимали близкие

люди, но теперь там образовалась пустота, требующая заполнения. Конечно, решение ехать было

и раньше, но теперь уже не помнится, было оно или нет. Теперь это не важно. Просто надо ехать, и

всё. Инстинкт подсказывает, что ему следует собираться, вот он и собирается. Домой обычно

возвращаются с радостью и надеждой, а для него это – пресный, логический, необходимый шаг.

Роман заказывает переговоры с Матвеем, чтобы спросить лишь одно: могут ли вначале пожить

у него? «Да об чём разговор!?» – даже с некоторым недоумением отвечает тот.

266

Первый претендент, откликнувшийся на объявление о продаже дома, – молодой семейный

парнишка. Его планы – точь-в-точь как у Романа полтора года назад. Он тоже кочует из города и,

обманываясь впечатлением тёплого климата, собирается выращивать тут едва ли не виноград.

Роман поступает глупо: ему надо цену дома поднимать, а он пытается отрезвить покупателя,

доказывая излишнюю лёгкость его хозяйственных мечтаний, рассказывает о своих бесполезных

потугах. Но парнишка от этого лишь распаляется: это ты слабак, а я-то ого-го! Что ж… Стоимость

дома Роман определяет такую же, какую заплатил сам: три тысячи рублей.

После первого молодого покупателя в течение трёх дней приходят ещё четверо. Все куда

серьёзней первого, но им приходится отказать. Хотя, конечно, отдавать свой дом в

легкомысленные руки не хочется. Своего труда в него вложено не много, но по концентрации

жизни, прошедшей в нём, дом вмещает целую эпоху. Это по-настоящему свой дом: со своими

гвоздями, скрипами, с духами, населяющими его. А ведь домашние духи рождаются от союза душ

– хозяина и дома. Как раз этим-то и создаётся твоя душевная привязанность к дому. Чем же ещё?

И без твоей души духи просто умрут. К новому хозяину, ощутившему дом как-нибудь по-другому, им

не приспособиться.

Грустно покидать и всю эту стылую станцию с её тёмной тайгой. Не хочется думать, что люди,

живущие здесь – непотопляемый в любых условиях и оптимистичный Федя Болтов, фанатичный

пожарный Каргинский, большой ребёнок Митя и его юркая жена «боец Ельникова», богатырша

Демидовна, паникёр Тараножкин, печник Илья Никандрович и печничиха Дарья Семеновна –

навсегда отодвигаются из жизни куда-то на задний план: план медленного забвения…

И вот, наконец, вещи отосланы контейнером, документы оформлены, деньги за проданный дом

зашиты в карман. В руках лишь чемоданы. Подвесной мост качается под ногами так же, как

качался каждый день. Речка Ледяная так же холодна и буойна. Штатные обыденные рыбаки на

мосту в тех же резиновых сапогах и жёлтых армейских штанах. Сколько ни приходилось ходить

мимо них, так и не посчастливилось хотя бы раз увидеть, как они поймали хоть какую-нибудь

рыбёшку. Просто дежурят здесь в качестве обязательных элементов байкальской экзотики, и всё.

Роман привычно кивком здоровается с ними, а надо было бы попрощаться, но мужики эти как были

незнакомыми, так незнакомыми и остаются. Рыбаки и не знают даже, что видят его и Нину сейчас в

последний раз – разве что по чемоданам догадываются о чём-нибудь, если им вообще интересно

догадываться о них. После никто и не заметит, что они по этому мосту уже не проходят. Когда отец

уезжал из дому даже на два дня, то на его МТФ падали удои. Здесь же без Романа ничто не

дрогнет и ни что не упадёт. Оттого и грустно. Но с другой стороны, от того и легко…

Прощальный взгляд из окна вагона на густую, островерхо замершую тайгу, на перрон. Рядом,

под мышкой – притихшая беременная жена. А над посёлком так же высятся горы в ослепительных

снежных тюбетейках. Вот, вздрогнув, они сдвигаются в окне, как в неком кадре жизненной ленты

Мерцаловых. Колёсная пара мягко тюкает первым стыком. И один провожающий на перроне –

украдкой утирающий глаза сорокавосьмилетний Митя Ельников со своим велосипедным

мастодонтом.

Прощай, Байкал! Хоть ты и не ласков, но на твоём берегу живут люди, выросшие на

плодородной духовной почве. Здесь, на фоне густой, мощной природы, трудно быть бездуховным

и несветлым. Погода здесь круглый год как бы иссиня, а люди – солнечные, жёлтые, золотые… *11

* * *

Матвеевы отдают Роману и Нине тепляк, зимой обычно закрытый на замок, но вполне

пригодный и для жизни в самые лютые морозы. Вечером, в день приезда, Матвей кладёт перед

Романом деньги от продажи поросят и коровы. Роман берёт потрёпанные бумажки и не знает, куда

 

их спрятать – в карман сунуть или в чемодан убрать? «Обычных» денег Роману всегда не хватает,

но эти деньги совсем иные. Эти деньги не совсем его.

Матвею тоже неловко из-за них, но отдать-то надо.

– Сначала я хотел было оставить поросят себе, да понял, что не прокормлю.

Конечно, многие в совхозе держат живности и побольше, приворовывая комбикорм. Теперь это

и воровством-то не считается, только Матвею ли с его давнишними крупными легендарными

кражами в городе, с двумя тюремными убийствами, с горделивыми рассказами об отцах-ворах в

законе тащить ночью на плече пыльный мешок комбикорма? Воспитание не то.

На другой день Роман с утра собирается на подстанцию, о которой рассказывал отец. Сидеть в

тепляке, глядя на головёшки родного дома, невыносимо. Стоит остановить взгляд на пожарище,

как воображение само по себе восстанавливает стены, комнаты, расставляет в них мебель, вешает

на окна занавесочки с ромашками, какие любила мать, а на стены – ковры, подаренные ей за её

знахарство…

Нина тоже собирается пойти с ним, чтобы пошире оглядеться на новом для неё месте, но Роман

говорит, что это далеко – такая нагрузка не для неё. Смугляна тут же, без слов, возвращает пальто

на вешалку. В последнее время ей духу не хватает в чём-либо не соглашаться с ним. Роман же не

267

берёт её с собой потому, что хочет зайти на кладбище, где беременным бывать не полагается. Да и

вообще лучше побыть там одному.

– Я Чока возьму в провожатые, – вроде, как оправдываясь, говорит он.

Чок, их старая дворняга, оказывается открытием приезда. В прошлый раз про собаку забыли,

хотя она тоже уцелела вместе с коровой и поросятами. Во время похорон пёс просидел

привязанным под стайкой, и Роман его не видел. Теперь Чок уже полный старик. Когда-то в детстве

Роман нашёл его щенком на берегу и принёс домой. Долго думал над кличкой. Мама подсказала,

что кличка должна быть звонкой и краткой, ну, например, Чок! Роман хотел по этому примеру

придумать что-нибудь такое же своё, но предложенное матерью уже словно приклеилось к собаке.

Сколько березняков в поисках грибов было пройдено в детстве с Чоком…

Распутывая в старой сухой шерсти собаки ошейник, сделанный из отцовского поясного ремня,

Роман чувствует, что для похода на кладбище Чок сейчас самый подходящий попутчик, потому что

сейчас это почти что самое родное существо. Отвязывать его приходится с опаской. Пёс, не

понимая, что его отпускают, с раздражённым рычанием на одной ноте прислушивается к

движениям рук на шее. Вполне возможно, что он уже и рук этих не узнаёт. Не цапнул бы невзначай.

Обнаружив, что цепь его уже не держит, кобель как-то тяжело ковыляет в огород усадьбы со

сгоревшими постройками и помечает там столбы огорода. Но всё это без прежних пружинок

радости от свободы, а будто по обязательному уставу. Как завидует ему, подобострастно

повизгивая и глядя на Романа – Бимка, лохматая, вислоухая собачонка Матвея, привязанная в

другом конце ограды. «Может быть, и меня отпустишь? – словно спрашивает он. – Вот уж я-то тут

поношусь, вот уж я-то побегаю так побегаю!»

Роман свистит, выманивая своего старого друга за ограду. Чок выходит на улицу через чужие

ворота, равнодушно смотрит на собак, бегающих на свободе вдалеке, поворачивается и медленно

возвращается к ошейнику с цепью. Ложится-заваливается там, глядя на Романа долгим, усталым

взглядом: ты уж, мол, оставь меня в покое, старика…

– Не будем его привязывать, – вздохнув, заключает вышедший на крылечко Матвей, – пусть на

воле доживает.

Подстанция, видимая уже с окраины села, стоит в километре от окраины, на обширном,

плавном возвышении, будто на вздутой площадке. Правее подстанции – кладбище. Поднимаясь к

нему, Роман где-то на половине подъёма оглядывается сразу на всё село.

В Забайкалье стоят крепкие бодрящие морозцы, и после седого, угрюмого Байкала высокое

небо Пылёвки как само высшее откровение. Приближается полдень, и против маленького далёкого

зимнего солнца над заснеженной степью оторопело висит матовая дневная луна, похожая на

рыбий глаз, плавающий в мутной ухео.

Роман плачет уже на подходе к могиле родителей. Плачет, не сдерживаясь. Даёт горечи полную

волю. Вот чего не хватает ему все последние дни. За этим-то он сюда и идёт. Обильные,

свободные и долгие слёзы вымывают горький душевный ком, отпускают в жизнь. Роман боялся,

что не сможет верить в эту могилу, не ощутит, что его родные именно тут. Нет, слава Богу, вера

есть. Всё было реально: и похороны, и гроб, как реальна теперь эта чёрная земля, лишь

припорошенная снежком. Ощущения, что родители остались на пожарище, нет. Они здесь. Он сам

нагребал их прах в гроб с оставленными в нём свежими, пахучими стружками, хотя это

воспоминание как в тумане – слишком пьяным был тогда. Да и хорошо, что пьяным.

А на пожарище было бы не плохо поставить новый дом! Но дом – это, конечно, не шутка.

Трудов и денег стоит немалых. Средств от продажи дома в Выберино, коровы и этих несчастных

поросят, конечно же, не хватит.

Брусовой дом подстанции, к которому он подходит после кладбища, рассчитан на две семьи

дежурных электриков. Исследуя его через окна, Роман видит, что одну из половин дома урезает

небольшая комнатушка, видимо, предназначенная для технических нужд подстанции. Издали дом,

светясь свежим деревом, радует глаз, но Роман, глуша эту радость, оглядывает всё, построенное

тут, с хозяйским критическим прицелом. Матвей, наблюдавший за строительством, утверждает, что

дом слеплен как попало. Собирали его в спешке зимой без фундамента, на столбах или на

костылях, как называют здесь эти столбы. Завалинки засыпаны шлаком – это уж не для тепла, а

так, для виду. Тепло этот шлак держать не будет, а вот влагу он удерживает хорошо, что не сулит

долгой жизни нижним венцам.

В окна видно, что листы сухой штукатурки, которой изнутри обшиты стены, уже отдуваются

горбами – очевидно, что дом даёт совершенно непредсказуемую осадку. Колоды, рамы и пол ещё

не видели кисти с краской. Но ситуация повторяется: здесь снова есть перспектива действовать.

Как велики и просторны комнаты обеих квартир! На правах первого претендента Роман намечает

для себя боольшую из квартир, сразу же прикидывая, где какую из своих вещей, едущих в

контейнере с Байкала, он поставит, что где доделает. Жизнь на отшибе его не пугает. «Может быть,

для неё-то я и создан, – уныло думает Роман, – жизнь сама ведёт меня к тому». Он обнаруживает,

что в его унынии остаётся, принесённая с кладбища, жалость к себе. Ну нет уж, хватит слёз. Надо

просто на что-нибудь отвлечься. Хотя бы на вид, открывающийся внизу. Село и река подо льдом

268

отсюда будто на ладони. А вскоре растаявшая река заиграет блёстками, заголубеет… Зазеленеют

эти сопки с длинными, пологими склонами, гнутыми словно по лекалу. И тогда радостно будет

даже просто тихо сидеть на досках крыльца, глядя на село и вдаль за Онон! Вот каков теперь его

ближний мир. Когда-то, приехав на Байкал, Роман примерно таким же осваивающим взглядом

окидывал пространство вокруг своего дома, но определяться в родном, будто заново его открывая,

значило припаивать к нему саму душу.

Так же цепко изучает Роман и прочие строения усадьбы: штакетник, уборную и сарай, тоже

разделённые на двух хозяев. Сама подстанция метрах в тридцати от дома. Открыв дверцу её

ограждения, сделанного из сетки, Роман бродит по откристаллизовавшемуся, будто сахар, снегу в

длинной сухой траве, читая таблички на оборудовании, пытаясь вникнуть в его общую схему.

Постучав костяшками пальцев по трансформатору, определяет, что тот ещё без масла.

Специальность, по которой Роман когда-то со средними успехами закончил профтехучилище,

несколько иная, но что верно, то верно: если есть голова на плечах, то прирастёт и остальное.

После обеда он идёт в контору совхоза и находит там рыжеватого директора Трухина Никиту

Дмитриевича, который ездит всё на той же коричневой «самокатной» Волге. В кабинете директора

жарко, открыта форточка, обмёрзшая скользким льдом. Перегнувшись через стол, Труха пожимает

руку посетителя.

– С приездом…

– Жарко у вас, – замечает Роман.

– Да, накочегарили сегодня…

– А в нашем доме почему-то было холодно… – неожиданно для себя говорит Роман.

Директор смотрит на него настороженно и даже с некоторой досадой: зачем он сюда пришёл?

На всякий случай комкано и как-то стеснительно выражает своё соболезнование.

– Я согласен работать на подстанции, – сообщает Роман.

– Вот это хорошо, – тут же с торопливым миролюбием подхватывает директор.

И потом в течение получаса он лениво, но, как представляется ему, очень серьёзно, объясняет

Роману важность бесперебойного электроснабжения для совхоза, важность подстанции, важность

ответственной работы на ней. Роман слушает его откуда-то издалека, не воспринимая полностью.

Для него важность подстанции доказательна и по-другому: ему нужна работа и квартира. И уже

поэтому он будет и серьезным, и ответственным, как хочется директору.

– Главное, чтобы там был порядок, – наставляет Труха, моргая почти белыми ресницами, – и

никакого пьянства. А если уж потребуется какая-либо помощь, ну, с дровами, например, то

поможем…

И, видимо, автоматически сказав про дрова, директор, хмыкнув, смолкает, чувствуя, что заехал

на какую-то неловкую волну.

– Вот за это спасибо, – с кислой усмешкой произносит Роман, заранее не веря Трухе – хватит

его «помощи» и родителям…

Администрация электросетей находится в Обуховске – на работу надо устраиваться там. Труха

пишет для директора электросетей записку: «Рекомендую товарища Мерцалова Романа

Михайловича на должность начальника подстанции». Роман читает эту записку уже в коридоре и

даже пугается: ничего себе – начальник! Зачем же так писать?

До Обуховска обычно ездят через станцию Золотая, но там другой район и автобус туда не

ходит. Матвей сообщает, что рано утром до станции пойдёт машина за грузом, и в дорогу лучше

собраться с вечера. С этими сборами, а больше просто с разговорами они засиживаются на кухне

допоздна. Наконец Роман идёт в тепляк, где давно уже спит Смугляна, и у крыльца в темноте

сталкивается с Чоком, который неподвижно и молча перегораживает путь. Рука Романа натыкается

на его тощий хребёт с жёсткой, сухой шерстью. Сердце щемит жалостью. К ночи сильно морозит:

выйдя раздетым, Роман тут же чувствует, как сильно жжёт уши и руки. Вернувшись в дом, он

спрашивает у Катерины, уже собиравшейся спать, кормила ли она собак? Катерина

спохватывается, виновато суетится, ссылаясь на затянувшиеся разговоры, на позднее кино по

телевизору и подаёт ему тёплую, прямо с плиты, миску.

Роман включает свет на веранде, чтобы было видно собачью посуду. Чёрный, лохматый Бимка,

вырвавшись из своей конуры, как большая тряпка мелькает в темноте около ног, хватая еду с таким

голодным азартом, что брызги наверняка летят по сторонам. В эмалированной старой кастрюле

Чока всё заморожено. Роман, налив тёплой похлёбки в его обледеневшую посудину, стоит, ждёт,

чтобы тот начал есть. Через несколько минут замёрзнет и это. Пока Роман стоит рядом, Чок вяло

чавкает размоченными кусками хлеба, и тут же отворачивается, как только Роман отходит. Он и

ест-то, кажется, лишь для того, чтобы не обидеть хозяина. Выйдя в огород, чтобы справить малую

нужду, Роман смотрит в небо на растущую луну, которая настолько тонкао, что похожа на светлую

ресничку, обронённую на тёмно-синий фон. И уж не понятно почему, да только от этой необычной

лунной тонкости и хрупкости на душе становится тревожно.

Не успевает Роман улечься, как в дверь стучит Матвей.

269

– Не пойму, что с твоим Чоком, – говорит он, – пошёл в уборную, а он стоит на самой дороге, на

дверь глядит. Как будто ждёт кого. Я чуть не запнулся об него. Может, его всё же привязать? А то

ещё цапнёт кого-нибудь.

– Завтра привяжу, – обещает Роман. – Ночью всё равно никто не придёт.

Утром Матвей снова стучит в тепляк, чтобы разбудить Романа.

– Опять ничего не соображу, – говорит он, будто продолжая вчерашнюю тему, – Чока нигде нет:

ни на сене в огороде, ни под стайкой.

– Куда же он мог убежать? – удивляется Роман. – Вчера я его даже за ворота выманить не мог…

 

Пока Роман одевается, Матвей сидит у двери, разминая сигарету, и вдруг догадывается:

– Э-э, – печально произносит он, – да ведь Чок-то подыхать ушёл. Собаки всегда уходят из

дома, чтобы подохнуть. Да, конечно, так… Тут и думать нечего. Вовремя ты его отвязал… Хотя они

в таких случаях и сами как-то с цепи срываются…

За баранкой попутного ЗИЛка – Боря Калганов. Конечно, лучше бы ехать с кем-то незнакомым,

да откуда в селе незнакомые? Однако Боря, понимая состояние одноклассника, задумчив и

ненавязчив. Это выходит у него естественно: беда Романа будто и впрямь незримо разносит их по

разным жизненным полюсам. С Романом в селе всё ещё редко кто решается заговорить. Сам он

тоже старается как можно меньше касаться своего глубоко осевшего горя. Лишь сегодня утром как-

то косвенно, через Чока, снова поднял на поверхность всю горечь, всколыхнул в душе едкую муть.

Теперь его пёс уже валяется где-нибудь замёршим в камень. Зачем же вчерашней ночью он стоял

перед крыльцом, глядя на дверь? Что хотел этим сказать, что выразить? Видно, проститься

приходил. Неужели собаки способны на прощание? Неужели Чок о чём-то думал? Может быть,

думал: «Ах, какой же ты, Ромка, дурачок… Разве не видишь, что я умираю? Разве не видишь, что

попрощаться пришёл? Или ты забыл те грибные березнячки, которые мы прошли с тобой когда-то?

Разве ты забыл тот хлеб, которым кормил меня в лесу, после того, как я так долго бежал за

мотоциклом Моти-Моти? Разве забыл ты воду той летней протоки, в которой купались мы с тобой,

и я случайно, уж прости, конечно, поцарапал тебя когтями? Разве не можешь ты просто потрепать

меня сейчас по шее и сказать на прощание хотя бы несколько ласковых слов? Разве жалко тебе

этих человеческих слов? Разве много у тебя осталось в этом мире любимых существ? Я помню,

как ты принёс меня с берега совсем маленьким. Ты за это время только вырос, только возмужал, а

моя короткая собачья жизнь уже промелькнула вся без остатка… У тебя ещё много чего впереди, а

у меня уже – всё».

У Романа заволакивает глаза, и он отворачивается к окну. Перед Борей неловко: попробуй,

объясни ему, что он плачет из-за собаки. Что Боре какой-то пёс? Хотя, конечно, только ли из-за

собаки эти слёзы?

Что ж, если всё же существует какой-то другой свет, на котором собаки и люди продолжаются

вместе (ну, а как иначе? куда ж человеку и там без собаки?), то Чок, отряхнувшись от земной

тяжести и своего дряхлого тела, скинутого сейчас где-то в степи, прибежал радостный к отцу с

матерью. Он лижет их руки, пытается допрыгнуть и лизнуть лица, от чего родители отмахиваются

и, может быть, как-то пытается передать им, что у сына всё нормально: вернулся всё-таки домой,

как они мечтали, а сейчас едет на машине вместе с Борей Калгановым устраиваться на работу…

Нет, всё-все, надо успокоиться, надо поговорить с Борей о чём-нибудь постороннем.

Когда они ещё собирались около дома и Боря удобнее устраивал подушки сиденья, Роман

заметил за его спиной двустволку.

– Ты зачем ружьё-то возишь с собой? – спрашивает он теперь.

– Да мало ли чо. Ездишь вот так по степи, где какая зверушка попадёт, так стрельнёшь… А

неделю назад собаку застрелил.

– За что?

Боря смотрит с недоумением: как это – за что? Разве в зверей, как и в собак, стреляют за что-

то? Просто стреляют, да и всё.

– Да так, – отвечает он. – Интересно было: попаду или не попаду. А собака бродячая была, по

полю бегала, охотилась на кого-то. А может, и не застрелил. Не знаю, куда попал. Она завизжала и

спряталась за кучу соломы. Кто её знат: может, сдохла, может, нет…

Роман не находит, что ответить. Поздно Боре мораль читать: у него уже дети растут.

– Всё хочу тебя спросить, – говорит он о другом, – ты чего тогда на Кармен-то не женился?

Боря, удивившись вопросу, поворачивается к нему и какое-то время едет, забыв про дорогу.

– Да как сказать, – видимо, чувственно вспомнив Тоню, отвечает он с усмешкой, – ну, походил я

тогда с ней, походил, да думаю: сколько можно? Надо кого-то посерьёзней искать… Так что, какое

там жениться? Не смеши…

Роман как сидел с неподвижным лицом, так и сидит, только отвернул это застывшее лицо к окну.

Что тут ещё скажешь, если Тоня, тогда так нежно влюблённая в него, показалась ему временной и

несерьёзной? Конечно, Боря – это не Витька Герасимов… Интересно, кстати, как живёт-поживает

тот сейчас со своей Любой?

– Про Серёгу Макарова ничего не слышал? – спрашивает Роман ещё через полчаса пути.

270

– Да приезжал он тут недавно. Погудели с ним маленько. Он по этому делу, – Боря щёлкает по

своей звонкой глотке, – от родичей недалеко ушагал. С Элинкой они разбежались. У неё, вроде,

кто-то на стороне объявился. Вот тоже каодра-то…

И снова какая-то странная усмешка, похожая на ту, что была при воспоминании о Тоне. О чём

это он? Что их связывает? Почему эта изысканная дама Элина для него «Элинка» и «каодра»? И

почему он говорит про неё «тоже», как бы сопоставляя с Кармен? Но об этом не спросишь, а сам

Боря вряд ли когда расскажет.

На станцию Золотая Роман приезжает в одиннадцать часов утра. А поезд до Обуховска будет,

оказывается, лишь поздно ночью. Промаявшись в холодном зале ожидания часов до трёх, Роман

догадывается пройтись по магазинам – хотя бы уж согреться на ходу. В книжном магазине

натыкается на учебник по электрооборудованию. Это-то ему и надо. Вот что уведёт его совсем в

другую, но очень необходимую сейчас сторону.

Вернувшись на вокзал, Роман открывает книгу и обнаруживает, что она для него вроде

китайской грамоты. Однако деваться некуда – надо вникать. Он сидит, стараясь продраться в

смысл текста, чувствуя, что для восприятия этой новой для него информации требуется просто

переиначить, перелицевать все свои мозги. От чтения спасает начавшаяся продажа билетов. Люди

подтягиваются к кассам, и хотя Роман остаётся на месте, понимая, что это не автобус и билетов

хватит всем, книгу, в которой он освоил не более четырёх страниц, теперь можно закрыть со

спокойной совестью.

Разница цен в общий и в плацкартный вагоны не велика, но пассажиры – сплошь одни сельчане

– покупают только в общий. Подойдя к кассе последним, Роман узнаёт, что места остались только

в плацкартные и купейные вагоны. Ох, каким же всё-таки теплом веет уже от одного слова

«купированный», напоминающего счастливую головокружительную дорогу из армии и, конечно же,

Любу. Почему бы ещё раз не проехаться в купе?

Однако ж, этот вагон далёк от вагона Любы. В нём сумрачно и холодно. И дует из всех щелей. В

его купе мёрзнет лишь одна попутчица – молодая растолстевшая деревенская женщина. Рядом с

ней на её рундуке – большая разъехавшаяся сетка-авоська с кучей разнокалиберных игрушек от

мелких погремушек до большой куклы в коробке. Чтобы не проспать свою станцию, хорошо бы эти

три-четыре часа скоротать разговорами, но попутчица с первых слов так широко, не прикрывая

рта, зевает, что желания говорить как ни бывало. Да и о чём с ней поговоришь? О её муже,

который, наверняка, пьёт? (Кто сейчас не пьёт?) О её детях, о том, как они сосут из бутылочки?

Ведь очевидно же, что в её жизни нет больше ничего. Это весь её жизненный круг. Да и муж её,

конечно, в том же круге. И все остальные. Вот она, сельская самобытность, гармония, лад, о чём

любит порассуждать бывший тесть Иван Степанович, согласно умеренно русофильскому настрою

своего ума. Только вот, перечитавшись книг писателей деревенщиков, он, кажется, далеко отстаёт

в своих рассуждениях от реальности. Возможно, и был когда-то в селе лад, да только давно уже

скис, перебродил в убогость. Когда кончается что-то одно – его место всегда займёт другое. Только

жить-то хотелось бы в атмосфере лада, а не в убогости.

В вагоне, несмотря на позднее время, включают радио. Поёт какой-то народный

самодеятельный хор. А вот это уже хорошо – вот он где, этот лад! И вдруг – любимые материны

частушки: «Что ж, ты белая береза: ветра нет, а ты шумишь? Моё сердечко ретивое, боли нет, а ты

болишь…» Роман сидит с сердцем, растворённым в светлой печали. Как понятно волнение матери,

когда она их пела! И он, слыша сейчас эти частушки, наверное, испытывает именно такое же, а,

возможно, даже то же самое волнение. Но если их волнение одно, общее, то как согласиться с тем,

что мамы уже нет? Да, это очень интересно – пусть чисто физически родителей сейчас не

существуют, но где их мысли, где их чувства? Ведь должны же они чем-то соединяться с этим

миром!? Очевидно же, что, испытывая одинаковое с ними волнение, ты в этот момент впускаешь

их души в свою. «Уж не через меня ли, не через моё ли тело чувствуют они теперь это мир?» –

открывает вдруг Роман. Может быть, для некой подпитки, для поддержки родителей на том свете

дети по большому-то счёту и необходимы? Но, впрочем, связь эта, помогающая быть уже не столь

одиноким, нужна и детям…

Концерт обрывается так же резко, как начался. Хриплые динамики, лишь для этого концерта

включенные кем-то, захотевшим поделиться песнями, смолкают, и уже снова холодно. Остаётся

только баюкающий бряцающий гул вагона и чёткий, рубящий стук колёс. Сидя в мрачном углу купе,