Жизнь волшебника

Text
Leseprobe
Als gelesen kennzeichnen
Wie Sie das Buch nach dem Kauf lesen
Schriftart:Kleiner AaGrößer Aa

будешь же электрика вызывать, чтобы он всё, как надо, сделал.

– Лучше бы уж ты не воровал, а? – с неловкостью просит Роман. – Сам же раньше не одобрял

такого.

– А-а, – отчаянно отмахивается отец, – теперь уж все воруют. А, да ты же у нас партейный… Я и

забыл. Коммунисты – люди чисты.

– Да при чём здесь партийный…

– Так ты что же, сына, всерьёз меня осуждаешь за это что ли? – помолчав, вдруг с такой

обидой, да ещё с этим ласковым словом «сына», как когда-то в автобусе, говорит отец, что и у

Романа слёзы на глазах и комок в горле.

Выпили, видно, слишком много, вот и пробивает на чувствительность.

– Ну, всерьёз – не всерьёз, – мямлит Роман, чувствуя, что на самом-то деле осуждение вышло

всерьёз. – Я думаю, что лучше бы уж всё чисто и честно.

– Эх, – произносит с какой-то далёкой грустью отец, – чисто да честно, говоришь? Так ведь оно,

это чистое да честное не всегда поверху лежит. Ты и про себя-то ещё не всё чистое да честное

знашь.

– О чём это ты? – вскидывается Роман.

– Да так. Придёт время – всё само собой узнатца.

– Да говори уж прямо, без всяких там намёков.

– Вот я прямо и говорю: придёт время – узнашь. Значит, не время ишо.

– Ну ладно, не хочешь – не надо. А о переезде надо подумать.

– А чо тут думать? Мне директор и отпуск-то подписал только потому, что я посулил ему

уговорить тебя.

– Вот оно что…

– А ты как думал? Плохо, что ли? Вспомнили про тебя.

– И где же эту подстанцию построили?

– А вот как за ток выедешь, – оживлённо поясняет отец, рисуя пальцем на столе, – одна дорога

налево в МТС, друга – направо, к кладбищу, а подстанция вот тут, посерёдке.

– Тут рядом ещё такой небольшой овражек есть? – уточняет Роман, волнуясь уже от того, что

ярко представляет знакомые с детства овражки, сопки, пригорки.

Почему-то именно это уточнение: где, на каком конкретно пятачке этих родных мест стоит

подстанция, а не доводы отца об удобстве большой, государственной квартиры и довольно

спокойной работы, убеждают больше всего. Это место помнится хорошо. Сколько раз в детстве

Роман сидел на том пригорке, наблюдая за селом, откуда оно как на ладони. Простор с той точки

открывается такой, что душе вспорхнуть хочется. Как он мечтал тогда о бинокле, чтобы видеть ещё

259

дальше. А теперь там как по заказу стоит дом, в котором можно жить, а из окна постоянно видеть,

что происходит в селе и в природе под громадным куполом неба. Раньше и предположить было

нельзя, что когда-нибудь придёт кому-то в голову поставить там дом. Зачем он там на отшибе?

Однако, надо же, нашлась причина… Так почему бы вот так сразу взять и не признаться в своём

согласии? Ведь согласен же… Но это уж вроде как-то совсем легкомысленно. Поманили пальчиком

– и побежал. Мужчина ты или не мужчина, в конце концов?

– Хорошо, я подумаю, – говорит он отцу.

К трём часам они идут в больницу к Смугляне, выловив из кастрюльки отваоренное мясо. До

вечера ещё далеко, а в посёлке уже как в сумерках.

– Ну и солнце сёдни, – глядя на небо, тусклое, как матовое стекло, бурчит Огарыш, – не солнце,

а так себе – название одно. И как вы только тут живёте…

– Так же, как и вы когда-то жили, – с усмешкой замечает Роман.

– Жили, да не долго. И вам не к чему затягивать.

Нину, идущую к ним по коридору, Михаил рассматривает, поворачивая голову то так, то эдак.

– Она што ли? – шёпотом спрашивает сына. – А чо это она така чернява-то? Не русска, или чо?

– Да уж как видишь…

– А чо это она у тебя така…

И тут Огарыш смолкает – слово «толстая» прилипает к языку: он уже видит, что это за толщина.

Вот так-так! Так вот в какой она больнице! Ну и сынуля! Вытерпел – не проболтался. Эх, врезать бы

ему с радости по макушке, да не получится, слишком уж макушка высоко.

С «новой» невесткой, смутившейся до крайности, говорить не получается. Растерявшись,

Михаил не находит, что и сказать. Это же надо ещё как-то переварить. Он уже представляет, как

рассказывает про новость Марусе, мыслями он уже дома, и для разговора здесь его остаётся не

много.

– Вон, видишь, в каком она халате, – говорит Роман, – ну и наряжают их тут. .

Роману неловко за жену. Не ожидая такого гостя, она не прибрана, не привлекательна. Неловко

и Смугляне. И отца своего мужа она не понимает – чего это он такой, вроде, как плаксивый

немного? Или выпили уже изрядно?

По дороге назад Роман всё пытается заглянуть отцу в лицо, чтобы понять, понравилась ему

Нина или нет, но отец молчит, думая о своём.

– А вот интересно, – говорит он наконец, – кто будет: парень или девка? Маруся бы сразу, по

одному виду определила.

Вечером дома они продолжают своё небольшое застолье.

– Ну что, сына, – говорит Михаил, всё ещё растроганный новостью о будущем внуке или внучке,

– я бы погостил у тебя ещё, да мне домой ехать надо. Значит, завтра утром и поеду.

– Да ты что! – с огорчением восклицает Роман. – Куда торопишься-то?

– Не могу: без меня на ферме удои упадут.

Роман смеётся:

– Но ты-то здесь при чём? Доят-то коров.

– Запьют доярки, да и всё. За ними же смотреть-то счас некому.

Садясь следующим утром на поезд, Огарыш уже на все сто процентов уверен в решении сына

вернуться домой.

– Ну ладно, ты думай давай, – тем не менее говорит он, пожимая руку на прощание.

– Ладно, подумаю, – с достоинством повторяет Роман вчерашний ответ.

Вообще-то, у них выходит хорошая мужская игра в достоинство, которая, похоже, нравится

обоим. В конце концов, они оба мужчины: отец и сын. *9

ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ

ГЛАВА ТРИДЦАТЬ СЕДЬМАЯ

Чёрная волна

Жизненные удары бывают разной силы. Удар, выпавший Роману Мерцалову, достаётся не

многим.

В дом входит почтальонша, на этот раз пожилая женщина в синем форменном пальто. Роман,

отложив книгу, настороженно поднимается навстречу. Она уточняет его фамилию и сообщает:

– Вам телеграмма.

Разлинованную бумажку она держит в руке, Роман тянется взять её, но почтальонша, как-то уж

слишком резко отдёргивает листок и просит сначала расписаться о получении в тетради. И уже от

этой её излишней опасливости, от настаивания именно на этой последовательности действий

Роман чувствует холодок по спине. Почтальонша делает так, именно потому что она опытная, а

260

ещё потому что знает содержание телеграммы. И тут Роман снова слышит какой-то напряжённый

гул воздуха, сгущение пространства. Что это такое ему понятно сразу. Это снова Судьба,

очередной её прилив. Только ничего радостного он в этот раз, кажется, не несёт.

Отдав листок телеграммы, почтальонша тут же уходит, будто исчезает, не слышно даже –

стукнула ли она дверью? Роман остаётся один в пустом доме. Сначала садится за стол, где лежит

открытая книга. На форменном бланке приклеены бумажные ленточки со словами: «БОЛЬШОЕ

НЕСЧАСТЬЕ ПРИЕЗЖАЙ ТЧК МАТВЕЙ ТЧК». И это всё. Кто такой Матвей – понятно, но что такое

может стрястись там, в его Пылёвке, если телеграмму даёт не отец или мать, а сосед, да ещё

подписываясь своим именем, то есть, давая известие лишь от себя?

Роман слышит, как в напряжённой, гудящей тишине дома из умывальника в тазик изредка

капает вода. В доме всё то же, что было здесь в течение минувшего года. Но никаких, а тем более

подобных телеграмм за это время не приходило. Роман не понимает, сколько времени он недвижно

глядит в окно на речку надёжно заглушенную льдом и снегом. Момент какой-то странный,

дребезжащий: сейчас, когда всё как будто бы спокойно, для него в этом мире уже есть что-то

страшное. Только он это страшное не знает. Но хочет знать. Или не хочет? Не важно: хочет или не

хочет – надо. Надо знать. За пять минут неподвижности вокруг ничего не происходит, никакая

информация просто так из воздуха не втекает. Но сердце уже стиснуто холодной лапой страха

инеопределённости. Откуда этот острый холод? Лишь от нескольких слов в телеграмме с

печатными прыгающими буковками? Лапа сжимается туже и туже. Ещё несколько минут назад

была полная безмятежность с обыденной неосознанностью момента и книга с литературными

произведениями античности. А теперь всё сорвано. Точнее, реально-то сорвано уже давно, только

он об этом не знал. Но что и с кем там это неизвестное случилось!? С мамой? Вряд ли… Она

ничем не болела даже. Что может произойти с ней при её-то знахарстве и женской мудрости?

Отец? А как с ним может что-то случиться, если он был вот тут, в этой самой комнате, недавно,

перед самым Новым годом? Что может произойти за такое время? Хотя, конечно, многое.

Смугляна вон успела уже ещё одну неделю в больнице пролежать (завтра её выпишут). Да что тут

гадать: что бы там ни было, надо просто заказать переговоры с Пылёвкой.

Шагая в кирзачах по притоптанному, но чистому снегу и постоянно резко оскальзываясь от

невольной спешки, будто несомый гудящей волной неизвестной ещё Судьбы, Роман продолжает

автоматически, уже сам не желая того, взвешивать, с кем же случилось это неизвестное пока

«большое несчастье»? Лучше бы, конечно, ни с кем, но телеграмму отбил сосед – и это сметает

всякую логику. Значит, что-то случилось или с отцом, или с матерью. С кем только? Жуткий выбор.

Хотя какой тут выбор – всё уже случилось, всё уже есть на самом-то деле. А кстати, почему в

телеграмме как-то слишком просто и даже спокойно написано «приезжай», а не «срочно

приезжай», как требуют при большом несчастье? Может быть, не так всё и страшно? Так всё-таки с

 

кем же? Наверное, всё-таки с мамой. Её позиция почему-то видится слабее. Не от того ли, что

отец-то был здесь, кажется, вот только что и хорошо помнится своими жестами, словечками,

поворотом головы и чуть заплетающимся языком, когда они уже приканчивали «московскую». Тьфу

ты! Мысли идут по кругу. Но почему, почему Матвей дал телеграмму только от своего имени?

Связаться с Пылёвкой удаётся минут через пятнадцать. На почте никого нет, и телефонистка, не

отсылая Романа в специальную кабинку, протягивает трубку через стойку.

– Алло! Это Пылёвка? – кричит Роман, не замечая удивительной слышимости. – Кто это? Кто у

телефона? Наташа? Какая Наташа? А, тётя Наташа? А это я, Роман Мерцалов…

– Ой, Ромушка, это ты? – с каким-то странным испуганным придыханием произносит тётя

Наташа, бессменная почтовая работница в возрасте. – Ты откуда? С Байкала? Ты давай-ка

приезжай, ладно? У вас тут несчастье… Ага. Большое несчастье…

Роман столбенеет оттого, что тётя Наташа, просто знакомая тётя Наташа называет его

Ромушкой. Никто и никогда в Пылёвке его так не называл. И опять это «большое несчастье»… Не с

ней ли прямо на почте составлял Матвей свою телеграмму?

– Да что там у вас такое-то, в конце концов?! – кричит Роман.

– Ну несчастье, понимаешь, несчастье…

– Да какое несчастье-то?!

– Ну… пожар у вас был… Дом сгорел…

Кажется, сердце перестаёт идти. В сердце всегда прочно впаян дом – родной дом с тёплым

крашеным крылечком, на котором Роман отдыхал, приехав домой со службы, с ключом на колоде,

с чистыми половиками в коридоре. И вмиг вместо всего этого в сердце выбита чёрная обугленная

дыра. Что такое «сгорел» – пожарному объяснять не надо. Он знает, что когда что-то сгорает, то на

этом месте не остаётся ничего. Насмотрелся уже. И запах пожарища помнит хорошо. У Романа

мертвеет рот, немеет язык…

– А отец, а мама? – с трудом составляет он из непослушных слов главный, страшный вопрос.

– Ой, да как же мне сказать-то? – всхлипывая, говорит тётя Наташа, находясь где-то далеко-

далеко, но слышимая невероятно чётко.

– Они в больнице? – помогает ей Роман.

261

– Нет, Ромушка, не в больнице они…

– А где же?! Где?!

– В доме, Ромушка. Они в доме осталися-я…

– Кто из них?! Оба?!

– Оба голубка там и осталися-я…

Роман вздрагивает от стука, с которым чёрная трубка падет из его бесчувственных пальцев на

деревянную стойку. Наступает какая-то сверхтрезвость. Чёрный прилив Судьбы накрывает с

головой. Роман внимательно смотрит в глаза телефонистки за стойкой (женщине, наверное, лет

тридцать, у её глаз мелкие морщинки и всего несколько веснушечек на щеках), потом вбок на

старый фикус, чем-то похожий на тот, что он видел в детстве, в районной столовой у окна. В этот

день он как раз и попал под автобус. А этот фикус где был до этого? Почему он не видел его здесь

раньше? Как, какими силами ошарашенной, растерянной души можно принять эту новость, которая

взрывом разносит на мелкие живые кусочки всю его жизнь? Роман опускается куда-то – кажется на

стул, роняет руки на широко разъехавшиеся колени, голова падает вниз: его всё ниже и ниже гнёт,

прижимает к земле. Через какое-то странное неощутимое время, находясь всё в том же

оцепенении, он, качаясь, поднимается, выходит на крылечко, идёт по улице, не узнавая дороги…

Дома он так же бесконечно долго собирается в дорогу. В голове стоит какой-то уже попросту

постоянный утробный гул, какой он слышал, опускаясь в колодец. На обратной стороне

телеграммы пишет для Нины почти нечитаемыми буквами: «Я – в Пылёвку». Что она тут будет

делать без него, что думать – ему без разницы.

В том же заторможенном состоянии Роман находится потом и на станции, и в вагоне. На всю

ночь в поезде он зависает между сном и явью, но забытья нет. Он просто неподвижно и бледно

сидит. Люди огибают его стороной. Лишь в некоторые редкие мгновенья он отвлекается на какие-то

мелочи, всплывающие как бы вне его пути, вне его жизни.

Из Читы до райцентра – дорога на мягком «Икарусе» в кресле первого ряда, откуда Роман,

остановившимся на прозрачном стекле взглядом видит чёрную асфальтную ленту, через которую

космато струятся молочные пряди забайкальской позёмки. «Здесь холоднее, чем на Байкале», –

спокойно отмечает он эту мелочь. Позёмка мутным тонким пластом колышется на плоскости

земли, но всё верхнее пространство космически-прозрачно. Глаза Романа такие же сухие, голубые

и прозрачные, как это пространство.

Из райцентра до Пылёвки идёт другой, маленький автобус. В этом автобусе уже все

односельчане, но они не здороваются с ним, чтобы он на них не взглянул, не обнаружил их, не

заговорил с ними. Ведь если он заговорит, то что ему сказать? Роман, чувствуя их вынужденное

отчуждение, едет молча, как среди незнакомых. Приедет – и всё увидит сам. В автобусе все

молчат, как будто говорить в его присутствии неприлично. Он сидит один, рядом с ним никто не

решился сесть. Кто-то из односельчан навеселе. Примерно на половине пути, он не выдержав,

общей скорбной атмосферы, начинает что-то бормотать и вдруг хрипло, будто отрывая голос о

горла, запевает:

– Шо-ол, казак на побывку домой…

Но на него тут же жёстко шикают сразу несколько женщин.

– Да чо вы, бабоньки! – пьяным куражистым голосом говорит мужик. – Чо уж теперь сделашь-

то? Хоть так, хоть как-то по-другому, а только все мы там будем…

И тут же от чьего-то женского кулака получает неожиданно увесистый тумак толи по спине, толи

в бок, то ли прямо по затылку.

– О-ё-ёй, – только и произносит он в ответ на этот эффективный аргумент.

Какая-то девчушка за спиной Романа невольно хихикает и тоже тут же смолкает, одёрнутая,

строгим шипящим выговором от матери. И Роману становится понятно: никакого чуда не будет, всё

– правда…

Эта дорога хорошо знакома, он по ней уже поездил. Он знает поворот, с которого открывается

всё село, помнит поворот улицы в селе, с которого видна крыша родного дома. Роман со страхом

ждёт, что сегодня он этой крыши не увидит. Так оно и выходит. Крыши нет.

Сойдя с автобуса, он идёт по улице к пустому обугленному месту своего дома. Чёрная,

закопчённая печка, остовы обгорелых кроватей. В разных местах где были комнаты, пепел, угли,

несколько обугленных брёвен, видимо, залитых водой и потому не сгоревших совсем. На месте

гаража – другая куча чёрных углей, крыша сгоревшего «Москвича». Торчит лишь одна-

единственная стенка стайки. Зачем она тут осталась, такая чужая?

Роман обнаруживает, что рядом с ним и поодаль уже стоят соседи. Все молчат. Время идёт.

Люди стоят и смотрят вместе с ним: вот оно горе… Всякий человек умеет сопереживать, да только

не всегда и не на всю глубину он это делает. Небольшому горю может посочувствовать каждый, но

столкнувшись с чем-то большим, провальным душа всякого постороннего человека яростно вопит:

«Поберегись! Глубже не надо! Посочувствуй, пожалей скользом, слегка, не отдаваясь полностью.

Не сопереживай беде до конца, не принимай и не испытывай её на себе. Напротив, подальше от

того, что случилось с другим. Чур не меня! Нет, нет, это не я – та женщина, у которой утонул

262

единственный сынишка. Нет – это не я сильный, стройный молодой человек, которому взрывом

оторвало ногу и выбило глаз. Нет – это не у меня сгорели родители и это не я теперь совершенно

один на этом свете…»

Роман, не совсем осознавая то, что видит, смотрит в холодную черноту, кое-где контрастно

припорошенную пудрой мелкого снежка. Кто-то берёт его под локоть. Роман медленно

поворачивает голову. Узнаёт Матвея.

– Вот так-то… – неопредёленно и тускло бормочет тот.

Свою шапку Матвей держит в опущенной руке, и Роман лишь теперь снимает свою… «Зачем

снимают шапки в такие моменты?»

– Тут они, – со вздохом говорит сосед, качнув рукой с шапкой на холодные угли.

Роман стоит как раз там, где были ворота… Когда-то, вернувшись из армии, он вошёл в них, а

потом, поджидая родителей, сидел на горячем от солнца крыльце, примерно где-то там… Тогда,

встретившись с отцом, он ещё пошутил, что у него подросла лысина, а отец, засмеявшись,

ответил, что надеялся на седину, а пошёл в лысину… Теперь тут лишь странное, пустое

пространство. Можно прикинуть и сказать: вот здесь были ворота, а вот здесь стоял комод… А на

комоде много разных безделушек и сувенирчиков матери, в том числе и изящная фарфоровая

статуэтка девочки с синими глазами. Так и не спросил он у родителей откуда она взялась. А почему

не спросил? Да, пожалуй, чтобы не узнать какую-то конкретную и, наверное, обычную историю.

Ему нужна была загадка. А, обретя конкретную историю, статуэтка перестала бы по-настоящему

принадлежать ему. Ведь хотелось верить тогда, что Ирэн – это судьба, которая пришла вначале в

форме этой фигурки, что смысл статуэтки быть предвестницей самой богини. А теперь уже и не

спросишь – теперь это тайна навсегда. Неужели и мама со своей душевной слезливой

чувствительностью тоже здесь? А ведь ты, моя мама, могла бы сейчас обнять меня и омыть всё

моё лицо своими обильными слезами. Только не будет уже её объятий. Вместо неё пустота.

Пустота пепла…

– Пойдём-ка к нам, – зовёт Матвей, потянув его за собой.

Роман послушно плетётся следом. Сосед помогает ему раздеться у дверей. Роман хочет сесть

тут же у порога, но Матвей подводит и сажает его к столу. Тётка Катерина, или «Кэтрин», как зовёт

её обычно Матвей, ставит перед ним стакан чаю. Хозяин же распечатывает бутылку водки и

наливает полстакана. Роман невольно отмечает, что в доме у непьющего соседа сегодня водка.

«Это для меня», – думает Роман, и это вдруг трогает его. Он медленно выцеживает слабую, как

ему кажется водянистую водку. А закусывать не хочется. «Вот она для чего, водка-то нужна, –

думает он нечто совсем нелепое, – без неё в таких случаях не обойтись».

– Как всё это случилось? – с трудом спрашивает он наконец.

Матвей, вздохнув, берётся рассказывать. Дом заполыхал ночью, при очень сильном ветре.

Старый просушенный он горел, как таял. Пожарная машина опоздала: пока разбудили водителя,

пока завели застывший мотор, пока приехали. У цистерны оказался замороженным кран, который

пришлось оттаивать факелом. Конечно, время старались не терять: плескали воду из вёдер, лили

из толстых шлангов трёх водовозок. Но всё это так, мёртвому припарки, потому что к огню нельзя

было подступиться. Когда, наконец, ударила струя брандспойта, огонь уже переметнулся с дома на

сарай и гараж.

– До этого на гараже от жара дымилась крыша, – говорит Матвей, – я подбегал, пробовал

ломом замок сорвать, чтобы выкатить «Москвич», но всё без толку: жгло так, что морду стягивало.

Тогда мы с мужиками начали ломать стенку, которая выходит к нам в ограду. Но там с краю

оказался мотоцикл. Боком стоял, для него там места не хватало. Пока выволакивали мотоцикл,

вспыхнул потолок и огонь пошёл в нашу сторону – в гараже всё задымило, ничего не видать. Я

хотел заскочить туда с верёвкой, чтобы зацепить машину, а крыша хрустнула, будто на неё

наступили, и приосела. И вот, прости уж меня, ради Бога, Роман, струхнул я под эту крышу лезть,

хотя упала она попозже и я мог бы успеть. Но я же не знал, когда она обвалится. Да ещё, честно

говоря, опасался, как бы бак или какая-нибудь канистра с бензином не взорвались.

– Господи, да в чём ты извиняешься? – горько говорит Роман, выпивая следующие полстакана.

– Из-за чего же все-таки загорело-то?

– Следователь из района приезжал, пошарился там, поковырялся и нашёл какой-то второй

провод, который был протянут прямо с чашечек, с изоляторов, то есть, на крыше. Ну, мол, сами и

виноваты, что сгорели. Провод-то мимо счётчика шёл… Законник хренов. Да такое у нас с кем хошь

может получиться: зима вон какая лютая, а дров не дают. . А мотоцикл я после подлажу тебе.

– А ведь остались ещё корова и два поросёнка, – вставляет тётка Катерина. – Мы успели

перегнать их к себе. Чо с ними-то делать? Может, продать?

– Да ты чо? – говорит Матвей. – Такую корову продать! У неё же молоко-то какое жирное.

Роману вон и оставим, он же переезжать вроде собирался… Михаил, рассказывал…

– А ты спробуй, подои её, она же молоко-то не отпускат, привыкла к другой хозяйке. Я как дою,

 

так слезами и умываюсь, Марусю вспоминаю. Нет, надо продать. А Роману и от нашей коровы

молока хватит. Так что, Роман? Как ты скажешь: продать или чо?

263

– Продайте, – соглашается тот. – А похороны когда были?

– Так а чего тут хоронить-то? – растерянно бормочет Матвей.

– А как же без могилы? Без могилы людям нельзя.

– Нельзя, – быстро соглашается Матвей. – Сделаем, всё сделаем, Рома. Я тебя понимаю…

– А корову и поросят надо продать, чтобы были деньги на похороны, – твердит Катерина, –

мотоцикл тоже…

– Да какие тут деньги тебе! Люди и так всё сделают.

– Ой, да конечно сделают – спохватывается она, – чего я мелю! Сколько добра от твоей матери

людям было…

Роман и сам не знает, насколько правильно его предложение с похоронами. Только и

односельчане не знают, как быть в таких случаях. Правильным станет то, что скажет он –

единственный сын.

С невольным тупым удивлением Роман замечает, что вместо первой опустошённой бутылки на

столе появляется вторая. Матвей же при этом не пьёт, а так, лишь вид делает. Значит, всё

выпивает он один. Столько пить никогда не приходилось. Но сегодня эта огненная жидкость,

кажется, и сама сгорает в его тяжёлом внутреннем огне.

Видя, что от выпитого Роман лишь каменеет ещё больше, тётка Катерина, упрашивает его

заплакать, сама уже не в первый раз уливаясь слезами. Но у Романа это не выходит. За всё время

на его глазах не появилось ещё и слезинки, будто его слёзы пережаты горем.

Роман воспринимает себя совершенно трезвым вплоть до момента, пока покачнувшись, не

падает на пол вместе со стулом. А с пола он вяло пытается встать уже совершенно невменяемым.

Матвей, поднырнув под руку, отводит Романа в спальню и с плеча сваливает на кровать. Потом

некоторое время смотрит на него, даже не шевельнувшегося, вздыхает и лишь горестно разводит

руками.

– Ну чем ему ещё поможешь? Ему же надо это как-то пережить…

– Я боюсь за него, – говорит Катерина. – Он же не плачет. Это плохо. Как бы худа не было. Его

горечь может съесть.

…Просыпается Роман рано утром от озноба. Одеяло, которым его прикрыли с вечера, лежит на

полу. Голова раскалывается от выпитого. Он затягивает одеяло на кровать, но выпадение из

реальности уже закончилась. Роман садится. На нём нет только ботинок и пиджака. Комната

качается, всё идёт кругом. Натыкаясь на предметы, он подходит к окну и видит свой дом. В тусклых

сумерках просматриваются деревянная крыша, труба… Роман прилипает лбом к стеклу: да ведь

всё там на месте. Его уж там, наверное, заждались, а он почему-то здесь… Однако, он, кажется,

смотрит в другую сторону и видит дом соседей…

На кухне вспыхивает свет. Матвей и Катерина, услышав его шараханье, тоже поднимаются, они

сегодня спали в большой комнате. Роман выходит на свет, опускается за стол с чисто протёртой

клеёнкой.

– Пить, наверно, хочешь? – спрашивает Катерина.

Роман вяло кивает. Сидит он, упершись руками в щёки, но его покачивает и в этом положении.

– Что же это получается-то, – осипшим от водки голосом говорит он, – были люди – и нет их.

Исчезли… Совсем исчезли. А ведь отец-то был у нас вот только что…

– Он рассказывал, что ты вроде собирался вернуться да работать тут на подстанции, – говорит

Катерина, пытаясь увести его в сторону.

– Собирался… Да теперь-то какой смысл…

– Ну, гляди сам, – говорит Матвей, – тут всё-таки дома…

– Дома… Да вот и не стало у меня ни дома, ни родителей, – как-то рассеянно, почти шёпотом

произносит Роман, словно лишь теперь всё это доходит до него по-настоящему, – и не осталось у

меня на этом свете больше никого…

– Ну что ты! – утешая, не соглашается тётка Катерина. – У тебя ведь ещё где-то мать есть…

– Какая мать? – вздрогнув, спрашивает Роман.

На мгновение ему кажется, будто от него тут что-то скрывают, что на самом-то деле на пожаре

никто не погиб.

– Ну как – какая? – смутившись от такого неловкого напоминания, произносит Катерина. – Та,

которая тебя родила…

– Которая родила?! Как это понять? Чего ты придумываешь? Дядя Матвей, чего это она?

Катерина и Матвей растерянно смотрят на него. Да неужели он ничего не знает?! Неужели не

нашлось ещё никого, кто мог бы ему всё рассказать?! В таких случаях доброжелатели всегда

находятся. А здесь не нашлось. Не посмели, наверное. Марусю боялись…

– Ты что же, и вправду ничего не знаешь? – спрашивает Матвей. – Ты разве не слышал, что

Михаил с Марусей – это твои приёмные родители?

– Да вы что?! – с изумлением отстраняясь, говорит Роман. – Как это так?

Теперь уж Матвею деваться некуда. Требуется не более пяти минут, чтобы рассказать Роману

всю его историю, всю правду.

264

– Значит, они мне не родные… – как-то неопределённо заключает Роман, молчаливо и

совершенно потерянно просидев с минуту.

– Ну, выходит так, – ещё раз подтверждает Матвей.

– Не могу в это поверить, – говорит Роман. – Но если это правда, то они мне ещё роднее

настоящих. Мои родители только они. Только они… А-а, так вот оно что… Когда мы с отцом

последний раз виделись, он сказал: «Придёт время – узнаешь про себя всё чистое да честное». Я,

конечно, не понял тогда ничего… А оно вон что, оказывается… Это я, сволочь, их погубил!

– Да чего ж ты такое наговариваешь-то на себя!? – всплёскивает руками тётка Катерина. – Как

ты мог их погубить?! Ты же вон где был…

– Погубил тем, что осудил отца за этот провод. Помочь отказался. Ему и пришлось самому на

эту крышу лезть. А у него даже изоленты не было. И не только этим погубил. Чем-то ещё, только

чем, пока и сам не понимаю …

И слезы, наконец, прорываются из него.

– Ой, хорошо-то как, – с облегчением вздыхает Катерина и уходит из-за стола, знаком приказав

Матвею, чтобы ушёл и тот.

…В этот же день сельчане копают на кладбище неглубокую могилу (копать глубоко, как всем

обычным покойникам кажется, незачем), совхозные плотники сколачивают гроб. И всем при этом

как-то не по себе. Да, бывали гробы и бывали могилы, но не такие. Таких похорон не помнит никто.

Гроб делают на двоих, но каких-то средних размеров – покойники в этот раз необычные, без мерок.

На следующий день готовый гроб, обитый чёрным, как сажа, сатином, привозят к сгоревшему

дому. Как набирать прах тоже, никто не знает. Роман стараниями Матвея снова пьян до

невменяемости. Он подходит к пожарищу. Кто-то протягивает ему лопату. Роман автоматически

берёт то, что подали, но, увидев, что в его руке лопата, вяло откидывает её в сторону. Попросив,

чтобы гроб поставили на остов обгоревшей кровати, он начинает голыми ладонями сгребать и

сыпать холодный пепел в белое чистое чрево гроба с оставшимися в нём стружками. Видя

попавшие в гроб древесные угольки, выбирает их и откидывает. Он не знает точно, что именно он

нагребает и много ли этого нужно. Это продолжается долго. Греет руки подмышками и продолжает

ни на кого не обращая внимания. Матвей подходит к нему, чтобы помочь или остановить. Роман

вытягивает руку, отстраняя его и, споткнувшись обо что-то, неуклюже заваливается боком, потом,

не удержавшись, катится дальше и утыкается лицом в снег и пепел. Матвей с трудом поднимает

его, подхватив под руку. Высокий, ссутулившийся, Роман стоит, пошатываясь, лицо его грязное,

пепел прилип не только к мокрым от слёз щекам, но и запутался в прядях светлых волос. Он

слышит смех какого-то ребёнка, видит людей, стоящих перед ним, и в первую очередь этого

смеющегося пацана, который показывает на пьяного дядю с испачканным лицом. Отец торопливо

прямо сквозь шапку тюкает его по голове костяшками пальцев. И этот отец – никто иной, как

одноклассник Боря Калганов, с которым они когда-то после армии так славно загорали на речке.

Опустив взгляд, Роман видит мальчишку, который потирает теперь рукой ушибленное место и

смотрит на Романа глазами, полными слёз и обиды. На мальчишке солдатская шапка со

звёздочкой на лбу. А ещё он стоит в телогрейке с оторванной пуговицей. И это вдруг напоминает

Роману его самого маленького, стоящего в автобусе перед отцом, по щетинистой щеке которого

катится блестящая капля. Эта его неожиданная слеза не забудется никогда. Она выкатилась тогда

от горькой жалости к сыну, которому когда-то придётся узнать о существовании смерти в этом

мире. И вот теперь так же ничего не знает ещё о ней и этот пацанёнок, живущий совсем в другом

мире. «Эх, отец, – с горькой отчётливостью думается Роману, – ты теперь вместе со своей светлой

слезой и со своими сгоревшими глазами навсегда здесь, в этом пепле…»

Оторвав взгляд от мальчишки, Роман смотрит на других людей. Тут же и Тоня Серебрянникова,

когда-то отвергнутая Борей. Здесь же Галина Ивановна, заведующая клубом, в котором его мама

работала бессменной уборщицей. Рядом с Галиной Ивановной в красивой, ладно подогнанной

дубленке – её дочь, красавица Светлана – Пугливая Птица. Светлана стоит, прикрыв рукой с

платочком рот, открытый, видимо, от изумления и ужаса. Она живёт теперь в райцентре, у неё

хороший муж и подрастающий ребёнок. Почему она сегодня здесь? Наверное, просто гостит у

родителей. Какой была бы её жизнь, будь она тогда, несколько лет назад, мягче и уступчивей с

Романом? Не пришлось ли бы ей сейчас ещё глубже разделить его горе? Однако люди, погибшие

на пожаре, не стали ей родными, и ей сейчас куда легче.