Жизнь волшебника

Text
Leseprobe
Als gelesen kennzeichnen
Wie Sie das Buch nach dem Kauf lesen
Schriftart:Kleiner AaGrößer Aa

залогом того, что и в твоей жизни на самом-то деле всё так же прекрасно, только ты этого не

осознаёшь? Или, на крайний случай, обещанием того, что жизнь будет прекрасной через какое-то

совсем не большое время?

Разобрав потом ещё часть трубы на вышке, где висят такие же пыльные забытые берёзовые

веники, как и в своём доме, Роман спускается в тепляк и принимается за саму печку, время от

времени прибивая пыль водой. Хозяин всё это время не появляется. Вместо него приходит Дарья

Семёновна. Запах мокрой печной глины и пыли будоражит и её. Хозяйка на мгновенье замирает на

пороге, словно растворяясь в этой волнующей атмосфере – раньше она частенько работала

подручной мужа. И сегодня ей хочется так же, как и прежде, быть причастной к этому делу.

Кажется, лишь для того, чтобы не уходить отсюда, Дарья Семёновна принимается излагать

историю их жизни, тоже взбудораженную в памяти ностальгическими для хозяйки трудовыми

ароматами. Роман, разбирая кирпичи, переходит с места на место, и она, предпочитая говорить

вблизи, чтобы владеть полным вниманием, всюду следует за работником, переваливаясь с ноги на

ногу и не отрываясь ни на шаг. Роман мало следит за её рассказом, стараясь сразу же приучиться

работать легко и правильно. Единственно, что отмечает он для себя из её истории – это то, что

старики тоже не коренные жители Выберино. Они приехали с запада ещё в голодовку. Хотя ведь и

это было уже очень давно.

К моменту, когда печка превращается в ряды рассортированных кирпичей и последняя пыль

оседает, Дарья Семёновна выговаривается уже до состояния некой вины перед обречённым

слушателем, и потому при виде супруга, ковыляющего к тепляку с топором в руке, исчезает в

мановение ока.

Остановившись на пороге и попривыкнув к новому виду помещения, Илья Никандрович

протягивает Роману старый с зазубринами топор, кивает на кирпичи с пригоревшей глиной и снова

уходит. Это дело очень просто – стопки очищенных и готовых к новому воплощению кирпичей не

могут не радовать. И если бы не голод, хоть и привычный уже, но поневоле заставляющий

прислушиваться к звукам на веранде, где из бочки черпается вода, где звенят кастрюли и ложки, то

было бы и вовсе замечательно.

Наконец весь проём окна с выставленной рамой снова заслоняет хозяйка, принёсшая с собой

запах жареной картошки. Она принимается рассказывать о чём-то ещё, но, вспомнив, что пришла

не за тем, приглашает работника за стол. Роман голоден уже до головокружения и даже до

190

некоторого безразличия к своей блестящей трудовой перспективе. Подойдя к большому

умывальнику, стоящему на солнышке и прислонённому плоской «спиной» к стенке тепляка, он

моется, слабея от запаха крепко пожаренной картошки с мясом. Кажется, сытные волны струятся

даже во дворе. Вода в умывальнике мягкая и тёплая. Роман до локтей намыливает руки, чёрные от

сажи, ополаскивает их, с удовольствием разминая шероховатую кожу. Плеснув на потное, грязное

лицо, запускает пальцы в волосы, и рука застревает в них, кажется, уже даже не забитых пылью, а

просто засыпанных землёй. Ну, это мытьё останется до вечера.

Хозяйка, оценившая сноровистость работника, настойчиво подставляет ему то тарелку с

борщом, то картошку с мясом, то квашеную капустку. Уже после первой ложки борща Роман

чувствует что-то вроде опьянения. Пожалуй, это третье его пищевое событие в Выберино. В

первый раз он хорошо поел в столовой, потом – вместе с караулом в пожарной части и вот теперь.

Но по качеству пищи именно этот обед выходит на первое место. Понятно, что домашнее есть

домашнее. Как он, оказывается, любит вкусно поесть! Да, впрочем, не только вкусно, а даже и

просто поесть! Пока желудок без стеснения загружается всем выставленным на стол, в голове

щёлкает какой-то независимый от сознания расчёт новой выгоды. Страшно сказать, сколько стоил

бы такой обед в столовой…

– У, изверг! – кричит вдруг Дарья Семеновна на мужа, грохнув алюминиевой чашкой по столу. –

Всю жизнь ты мне погубил!

Роман даже вздрагивает от неожиданности, не сразу поняв причину её взрыва. А дело

оказывается лишь в том, что старик промолчал на какую-то реплику хозяйки.

– Дура, я дура, что за тебя пошла, – вымученно говорит она, так, словно этот факт произошёл

совсем недавно и уже спокойней, с надеждой на сочувствие, поворачивается к Роману. – Первый-

то мой мужик был большим, просто здоровенным, да помер в голодовку. Мужики-то, они вообще на

голод слабые, а уж большие, которым надо много питания, и вовсе… На меня потом много

охотников было, а я, дура, вот за этого спряталась. Думала, надёжней будет, он же вон какой

маленький… Если будет новый мор, так не сразу помрёт, выдюжит. Да, к тому же, тихий, кроткий –

чего бы, думаю, не жить? А он такой тихоня, что не приведи господь! Вот так всю жизнь и

промолчал.

Илья Никандрович между тем, не реагируя и на это, сидит, монотонно и сосредоточенно

пережёвывает мясо, думает о чём-то своём: сегодня, должно быть, о печке. Больше всего Романа

опять же удивляет это искреннее, совершенно свежее сожаление Дарьи Семёновны о своей

ошибке, потому что за их спиной жизнь с десятью детьми и десятками внуков…

– А что, много тогда людей от голода умерло? – спрашивает Роман.

– Много, ой как много-то… Мёрли и мёрли. От голода у людей ноги опухали и кожа лопалась

повдоль, а из трещин вода текла: кровь в воду превращалась. А хоронили их так себе… Если у

кого-то в доме появлялся покойник, то надо было просто в сельсовет заявить. За ним приезжали на

санях или телеге, волокли, как попало, укладывали на других покойников и везли зарывать. А уж

зарывали-то… Смех один. Нашу соседку тётку Олесю закопали, а у неё нога из земли торчит, так

взяли и отрубили эту ногу, чтоб не торчала… А ели-то чего… даже человечину.

– Как человечину? – оторопело спрашивает Роман.

– Да уж так: и человечину…

– И вы тоже?

– Ну а что же было делать?

– Её что же жарили или как?

– Так а на чём жарить-то? Масла не было. Отваривали в воде, да и всё.

– И что, вкусно?

– Кто пробовал, по-разному говорят, а по мне – мясо да мясо, – совершенно спокойно отвечает

Дарья Семёновна, кивнув на уже опустошённую сковородку.

– А где же его брали? – спрашивает Роман, кладя ложку.

– Раскапывали братские могилы, искали свежие трупы и отрезали что помягче: титьки да с

задницы. А в соседней деревне был такой случай. Там у одной женщины было шестеро детей,

двое умерли, а она возьми да роди ещё одного. И вот для того, чтобы поддержать тех, которые

остались, она взяла и скормила им новорожденного. И что-то с ней после этого случилось, вроде

тронулась чуток: всё время сидела и как будто о чём-то думала. А когда дети выросли, она

рассказала им об этом. И что ты думаешь? Они отказались от неё: мол, нам такая мать не нужна…

А она их спасла…

Романа аж передёргивает от этого античного сюжета о съедении младенца. Всё-таки факт

древней литературы и факт, услышанный от очевидицы событий, сидящей перед тобой – вещи

разные. Роман невольно, куда пристальней присматривается к Дарье Семёновне, к её дряблым

губам, к обвисшим складкам у рта. Теперь подозрительной кажется даже сама полнота хозяйки,

которая когда-то ела человечину!

– Но как же вы от трупов-то? – недоверчиво спрашивает он. – А трупный яд?

– Не знаю… Не травились как-то. Меня и саму один раз чуть на мясо не поймали…

191

– Ну, уж от тебя-то бы точно все перетравились, – коротко хохотнув, вставляет вдруг печник.

– Во! Прорезался! – радостно восклицает Дарья Семёновна, но теперь ей уже не до него. –

Дело было летом, в жару. Мы с подружкой шли мимо одного хутора. Захотели пить. Я говорю:

«Зайдём, попросим». Подружка боится. Я пошла одна, а ей наказала, чтобы стояла у ворот и

слушала. Вхожу в хату. За столом три мужика. Поздоровалась – молчат. У голодных обычно в

первую очередь языки отнимаются, как вот у этого. Я попросила воды. Один подошёл к бочке,

зачерпнул ковшиком, подал мне, а сам к двери и – на крючок! А другой – из-за стола да хвать меня

за косу. Я как заору! И-и-и… Ксаночка! Спаси меня!

Дарья Семеновна кричит так натурально, что Роман столбенеет. Её пронзительный резкий крик

наполнен таким ужасом, словно нечаянно провалившаяся в прошлое и снова ощутившая там на

своей косе цепкие пальцы, Дарья Семёновна с девчоночьим визгом возвращается в спасительное

настоящее. Роман, и до этого слушавший её не отводя глаз, чувствует, что от этого внезапного

визга по спине бегут мурашки.

– Мужик-то понял, что я не одна, – продолжала хозяйка, – руку расслабил, я вырвала косу,

отпихнула его, скинула крючок, да с подружкой почти лоб в лоб! Упали обе у порога, вскочили да от

этого хутора с визгом – ничего, что голодные…

Старуха замолкает, видимо, вспоминая что-то ещё, но уже без слов. Роман сидит, буквально

остывая от её рассказа.

– Вот так и жили… – добавляет Дарья Семёновна. – А сейчас стонут: голодуха, жить нельзя. А

чего ж нельзя? Вермишель в магазин завозят, даже рис иногда, а всё остальное – в огороде. И,

главное, никто этого не отбирает. .

Илья Никандрович вытерев полотенцем лицо, светлое от щетины, выкарабкивается со своей

прямой ногой из-за стола. Роман, тоже давно наевшийся, невольно радуется, что успел насытиться

до жутких историй хозяйки. Печник ложится отдохнуть здесь же, на коротком, горбатом сундуке,

застеленном ковриком, связанным крючком из разноцветных тряпочных ленточек. Роман выходит в

 

ограду, садится в тенёчке на чурбак.

О том далёком голоде, пережитом стариками, известно по шолоховским «Донским рассказам».

Но о людоедстве там, кажется, нет ничего. И понятно почему. Как об этом писать? Ведь мы-то в

своей стране ещё можем объективно вникнуть во всё, что было, можем понять, что тогда была

засуха, неурожай, а вот за границей сразу завопят, что это советская власть до людоедства довела.

Уж тут-то буржуям только повод дай…

Оказывается, печка не нравилась хозяину тем, что вопреки всем правилам печной науки стояла

без фундамента, прямо на полу. Всё это хозяйство было куплено стариками несколько лет назад, и

печку в тепляке клал неизвестно кто. Теперь для того, чтобы всё было как положено, Роман

выпиливает пол и копает яму под фундамент. В готовую яму Илья Никандрович звонко сыплет

ведро битого стекла, приказав ученику растолочь крупные осколки.

– А зачем это? – спрашивает Роман, понимая, что стекло как раз из разряда каких-то секретов.

Печник молчит. Всего он приносит шесть ведер стекла, которое, как видно, уже давно

припасалось для этого. Мельча осколки (в основном уцелевшие горлышки бутылок) торцом полена,

Роман уже забывает о своём вопросе, когда, наконец, Илья Никандрович поясняет:

– Это, значит, чтобы мыши фундамент не подрывали.

Роман невольно усмехается – да, такой мощный защитный слой не прогрызут и тигры, не то что

мыши. Судя по всему, эта печка возводится на века. Семидесятипятилетний мастер делает сейчас

то, что гарантированно переживёт его самого. Только вряд ли он задумывается об этом. Он делает

так, как привык, как приучен. «А вот я-то, конечно, эту печку переживу, – думает Роман, – и вообще

я переживу всё, что делаю сейчас. И какой же тогда смысл этих дел? Хотя, – тут же поправляет он

себя, – мне пока не до смысла. Мои дела будут потом…»

Работу они заканчивают задолго до сумерек. Роман не прочь поработать и ещё, но фундаменту

требуется затвердеть.

Дарья Семёновна приглашает его уже и на вовсе не планируемый вечерний чай, за которым

расспрашивает о жене, а узнав, что она в больнице, сочувствующе охает. А потом, провожая у

ворот, передаёт для Нины кулёк мягких пирожков с капустой и литровую банку молока. Тут же

Роман получает и пятёрку, смущенный всё теми же непроизвольными расчетами по поводу

непредусмотренных гостинцев.

– Откуда у вас молоко? – с удивлением спрашивает он. – Вы же не держите корову.

– У соседки покупаем, – поясняет хозяйка, – да ты не стесняйся, нам хватает.

В этот вечер Роман идёт к Смугляне с почти праздничным настроением. Вот уж сегодня он её

угостит.

Как обычно, они встречаются в больничном скверике.

– Молоко? – удивляется Нина. – Откуда?

Роман коротко рассказывает о замечательных людях, у которых он сегодня работал.

– Я не буду его пить, – говорит жена. – Это молоко дали тебе за твою работу.

– Ну так и что? Тебе-то оно полезней.

192

– Выпей его сам, – просит Смугляна, – ведь ты работаешь. Тебе нужны силы. А я лежу тут и

бездельничаю…

– А тебе силы сейчас не нужны? К тому же, знаешь, сколько я его сегодня уже выпил?

– Сколько?

– Да не меньше этого.

– Ну, тогда ладно, – соглашается она.

* * *

В девять часов утра Роман уже у стариков. Сегодня день кладки. Класть начинает сам печник,

забота Романа – раствор, к которому мастер относится чрезвычайно требовательно. Раствор

должен был чистым и строго определённой густоты. Глина для него хранится в сарае, в ящике,

дождевая вода – в бочке на углу тепляка. За песком приходится выходить за ограду, где около

палисадника снят тонкий пласт дёрна, под которым идёт чистейший песок (потом эту яму

предполагается забить мусором и закрыть тем же дёрном). Наблюдать за кладкой Роману просто

некогда. И вообще, учебой тут даже не пахнет. Пока что Роман подсобник, и не более. Все его

ученические амбиции Илье Никандровичу как будто безразличны. Он работает сам по себе.

В этот день кем-то из детей старикам подкинут трёхлетний внук, который плохо выговаривает

слова и всё ещё ходит с соской, чем Илья Никандрович возмущён до крайнего предела. Но если б

только это. В обед, когда, крякнув для важности и авторитета, печник берётся за ложку, внук,

словно специально подгадав момент, входит на веранду, вынимает соску изо рта и, на этот раз

достаточно чётко выговаривая слова, докладывает о тяжести, образовавшейся в его штанах.

– Наклал! – восклицает старик таким упавшим голосом, что от бессилия роняет и руку. – Ох, и

разбаловали его, ох и разбаловали!

Роман, уставившись в стол, едва успевает спрятать невольную улыбку по поводу такого

«баловства».

– А ты чего орешь-то!? – в два раза громче кричит Дарья Семеновна в ответ на редкие, а потому

дорогие слова мужа. – Полюбуйся-ка, – говорит она, необычайно шустро развернувшись к Роману,

– как он, изверг, детей-то не любит. Изверг и есть…

Роман пытался вообразить радость, с которой дед должен был бы встретить подарок в штанах

трехлётнего внука и едва удерживается, чтобы не рассмеяться.

– А на той неделе, – продолжает Дарья Семеновна, – кота расстрелял… Ой, батюшки-и, какой

кот-то пушистый был… А этот его кончил.

– За что? – удивляется Роман.

– Да за то, что сам дурак, за то, что ничего живое не любит. Мне так вот даже собаку, и ту жалко.

Я как-то в город к сыну ездила. Спускаюсь по лестнице, а у дверей собака сидит: и вперёд не идёт,

и в сторону не отходит. Я испугалась да пнула её. А потом смотрю: собака-то слепая, потому и

выйти не может. Ой, да за что же я, дура, пнула-то её?! Как я плакала тогда, как просила у неё

прощения. Даже думала, что мне за это обязательно какое-нибудь наказание будет. А этот!

Никого не любит! И ничего не боится.

–Так что с котом-то произошло? – напоминает Роман.

– Да у кота такая привычка была, что как почует мясо, так и начинает как-то по дурному орать.

Ну, а этот изверг начал его специально кормить. Хочу, мол, испытать, сколько в него влезет.

Кормил, кормил, пока моего котика не стошнило. Этот схватил его за шиворот и в окошко. Ну, кот,

понятное дело, проблевался и успокоился. Этот изверг снова в дом его впускает. А мясо-то, оно

же вот, на столе. Ну тот возьми, да снова по дурному-то и заори. Тогда этот сходил к сыну за

дробовиком. Ведь не поленился же, хромой, за две улицы тащиться! Поймал кота на верёвочку,

увёл его за огород и там как предателя какого-то расстрелял…

– А что же вы не заступились?

– Да как же тут заступишься, если он злой и с дробовиком!? Он бы, изверг, и меня пристрели-и-

ил, как какую-нибудь пособницу… Из-за какого-то дурного, прожорливого кота и меня бы, жену

родную, насмерть укокоши-и-ил…

Хозяйка, несмотря на страдальческое и терпеливое переминание внука с ноги на ногу,

собиралась было пустить слезу по убиенному любимцу, и тут-то, пресекая это неприятное дело,

Илья Никандрович мощно, нечленораздельно рявкает и бьёт кулаком по столу. Внук, заорав на всю

ивановскую от этой новой для него внезапности, мягко шмякается на пол прямо в своих

отягощённых штанах. Супруга же, вздрогнув от крика печника и словно что-то стряхнув с себя, тут

же как-то совсем покорно смотрит на мужа, легко выскальзывает из-за стола, как пушинку

подбирает внука с пола, выталкивает его на крыльцо и сама соскользом поддаёт ему там по

макушке. Вернувшись потом минут через десять, Дарья Семёновна почтительно и удовлетворенно

молчит до конца обеда.

Однако, этого ей кажется всё-таки недостаточно. Пообедав и чуть отдохнув, мужчины уходят в

тепляк. Проходит полчаса молчаливой сосредоточенной работы, когда хозяйка подходит к окну и

193

даже как-то чересчур ласково просит старика вынести с веранды ведро с помоями. Илья

Никандрович настолько меняется в лице, что Роману становится даже жалко его. И тут-то хозяин

повторяет свой убедительный концентрированный рык. Хозяйка слушает его, как музыку. Потом

поворачивается и удаляется с вполне полноценной заработанной обидой, которой ей, кажется,

давно уже не хватало.

– Помои, помои! – несколько раз повторяет и сплёвывает печник, равномерно спуская пары и

медленно возвращаясь к нормальному состоянию, как аквалангист, который постепенно

поднимается на поверхность, опасаясь кессонной болезни.

Понятно, что теперь его печная работа не обыденна. Всякое отвлечение от неё – святотатство.

Минут через тридцать Роман уже полностью забывает об последнем семейном инциденте хозяев,

как старик, уже сложивший целый ряд кирпичей, останавливается и выдаёт длинную, будто из тех

же кирпичей составленную речь:

– Я так думаю, что если начал печку класть, так и клади… Как настроил глаз и руку – так и веди.

А тут то помои, то ещё какая пакость! Тут и разговаривать-то вредно: на каждый ряд свой расчёт. .

Помои! Тьфу ты!

И после этого он немеет полностью. Через полчаса, когда Роман, сделав новый замес раствора,

прибирается около возводимой печки, а Илья Никандрович куда-то выходит, в тепляк по-лисьи,

насколько это возможно при её комплекции, проскальзывает хозяйка.

– Он ведь печником-то считай пятьдесят лет отбухал, – скороговоркой, но со значением

сообщает она. – Сначала и кирпичи сам делал. На берегу их обжигал. Ещё от отца всему научился.

Раньше мы с ним хорошо зарабатывали. Если б не печки, так десятерых-то детей нам бы не

поднять. Теперь-то он уж, конечно, остарел. За печки уж года четыре, как не брался. Его тут

недавно приглашали, так он не пошёл. А они печника не нашли, начали сами класть да такую

телегу залепенили, что смотреть тошно.

Тут Дарья Семёновна, ойкнув, буквально испаряется из тепляка. Старик входит и молча

продолжает работу. Конечно, пятьдесят лет работы с печками – это какая-то фантастика! И, судя

по всему, печник в эти дни просто вспоминает и смакует своё ремесло. Он сейчас настолько в

себе, что об ученике, пожалуй, и не помнит. Так они и продолжают – Роман делает своё нехитрое

дело, печник – своё, ни одним словом не обращаясь к ученику. Если ему не нравится какой-то уже

тщательно уложенный и пристуканный молотком кирпич, то он без сомнения снимает его, заменяя

другим. Или оставляет тот же самый, но только поворачивает другой стороной. Меняя кирпич, он

сбрасывает мастерком старый раствор, который в дело уже не идёт и требует новый. Если

неудавшийся кирпич обнаруживается (осмысливается) не сразу, то, возвращаясь к нему, печник без

всяких сомнений снимает и целый ряд кирпичей. Романа это ковыряние даже выводит из себя,

кажется нелепым. А если бы какой-то незначительный изъян обнаружился в фундаменте? Неужели

пришлось бы переделывать всё?

Видимо, уловив его недовольство, печник после очередной, особенно большой переделки,

выдаёт:

– Это я специально, чтоб ты понял…

Роман, уже привыкший к молчанию, очнувшись, задумывается над тем, что же ему требуется

тут понять? Он даже удивлён: так его обучение, оказывается, идёт?! Конечно, идёт. Только оно без

всякого объяснения, без ожидаемого разжёвывания. Сама работа, сам пример работы печника и

есть обучение. Надо лишь внимательно наблюдать за каждым его движением, запоминать,

повторять. Наука печника в самих руках – её и перенимать следует руками. И о том, почему,

например, Илье Никандровичу не нравится тот или иной кирпич, надо догадаться самому. Да ведь

каждый кирпич для него – это не просто кусок спекшейся глины и песка. Каждый кирпич обладает

индивидуальными характеристиками, и у каждого поэтому лишь одно единственное место в печи.

Наряду со старыми кирпичами мастер использует новые, принесенные из сарая, укладывая их там,

где предполагается наибольшая температура. Эти кирпичи он проверяет особенно внимательно,

некоторые даже пробует на звук. Один из кирпичей, отчего-то перевитый пропеллером, Илья

Никандрович с таким раздражением отшвыривает в угол, что тот откалывает около пола кусок

штукатурки со стены. Роман от этой бурной реакции печника и сам прижимает уши. Конечно же, и

молчание старика непросто. Уж не видит ли он, подобно художнику, будущую печку как некое

единое полотно, не чувствует ли огонь, создавая для него наиболее благоприятные условия?

Возможно, согласно этому виодению и подбирается каждый кирпич. Но какой же урок следует

 

извлечь из того, что печник, без всякого сомнения, переделал такой большой кусок собственной

тщательной работы? Скорее всего, тут нужно усвоить сам стиль печника, состоящий в том, чтобы

не отступать от задуманного и не оставлять за собой даже мельчайших ошибок. На дело нужно

тратить столько труда, сколько это дело впитает, вберёт. Кого интересует, быстро ты что-то сделал

или нет? Но для всех важно: хорошо или плохо.

Размышляя, Роман, пожалуй, впервые в своей жизни осознаёт, что свои-то дела он

воспринимает проще. Ведь для него и сделанное с ошибкой считается завершённым. Допустив

брак, он, в отличие от Ильи Никандровича, не возвращается к нему, а старается исправить его

194

дальнейшей работой. Но ведь это же не исправление, а замазывание. Так что тут очевидно:

принцип печника – это принцип прочности, качества и фундаментальности, а его принцип (если это

можно так назвать) – принцип халтурщика. И, по сути, это ведь – настоящее открытие. Если

оглянуться на свою жизнь с точки зрения печника, то жизнь эту вообще следует перетряхнуть,

перекласть всю до основания.

Вечером, использовав весь раствор последнего замеса, Илья Никандрович выходит из тепляка

и уже с немощным вздохом опускается на берёзовый чурбак.

– Ну вот, – устало усмехнувшись, говорит он, чуть шевеля колючими губами, – я взялся за

работу, а она за меня…

И нынешний вечер похож на вчерашний: с ужином, с подарками Смугляне.

Нина от их гостинцев становится совсем жалкой. Здесь, на Байкале, она понимает истинную

цену этим пирожкам и молоку. Роман же, глядя на вечернюю трапезу жены на скамейке у

больницы, переполняется благодарностью к старикам. Если бы они не помогали, то он не знал бы,

с чем сюда прийти.

Возвращаясь из больницы, Роман намечает успеть до темноты «поохотится» на берегу за

новыми деревяшками. В дом он забегает лишь за мешком, лежащим у печки, и видит в окно

Бычкова, идущего к дому. Того обычно видно издалека из-за его странной походки. Шагая он почти

не размахивает руками, а сутуло и расслабленно несёт их неподвижными впереди себя. Наверное,

долг хочет вернуть. Что ж, хотя бы в этом он молодец – умеет слово держать. Обещал, правда,

отдать ещё вчера, ну да и сегодня неплохо. А ведь Бычков способный, в общем-то человек, его

мозги работают удивительно свежо и оостро. Бывает, как загнёт какую-нибудь прибасенку, так аж

присядешь от удивления. И в то же время – безвольный, бесхарактерный, спившийся. Наверное,

живи он как-то иначе, то развился бы, как невероятно…

Роман встречает его на крыльце. Поздоровавшись, Бычков не торопясь и не замечая

нетерпения хозяина, со вздохом садится на ступеньку, закуривает, осматривается.

– Неплохо живёшь, – оценивает он, почти журит, – нам бы с Лариской такой дом… Скоро

прибавление ожидается. Лариска-то у меня беременная. А мы с мужиками всё гадали: кому

достанется этот теремок.

– Когда это вы гадали?

– Да вот недавно, этой весной.

– А, так это вы тут и насвинячили?

– Ага.

– И бутылки в колодец вы набросали?

– Ага, – хохотнув, радостно признаётся Бычков и в этом. – Дураки, конечно. Ну, да это уже когда

поддали хорошенько.

Роман просто обезоружен этой святой простотой, этим лёгким самопрощением. Но после

дневной усталости он способен лишь на снисходительную усмешку. Тем более, что неприятности

уже отработаны: колодец вычищен, стены побелены. Сейчас же в руках Романа – мешок, в

который не терпится накидать разных заготовок, чтобы потом в тишине при свете лампы с

удовольствием ломать голову, добиваясь изумительных открытий. И не будет для него более

восхитительного сюрприза, чем тот неожиданный образ, который проклюнется в какой-нибудь,

казалось бы банальной, коряжке …

– Слушай, Вася, – почти ласково говорит он, – ты меня извини, но мне некогда. Давай сразу по

делу.

– Ну, ладно, – потупившись, бормочет Бычков, – по делу, так по делу. Я, конечно, понимаю, что я

человек наглый и поступаю нагло. Ну, значит, так…

И он снова замолкает.

– Всё ясно, – торопит Роман, – ты не можешь отдать долг. Давай отсрочим…

– Да нет, я о другом, – отмахнувшись, как от чего-то несущественного, продолжает Бычков, –

дай мне ещё пятёрку, а?

– Да ты что!

– Нет, но я же понимаю, что я наглый, я тебя об этом уже предупредил. Но дай… а?

– А где ж я возьму? Я ведь эти пятёрки не рисую.

– Да ладно прибедняться-то… Я же знаю, что есть.

– Ладно, пусть есть, но тебе не дам. Я зарабатываю деньги точно так же, как и ты.

– Как будто я насовсем прошу, – обижается Бычков. – Потом всё сразу и верну. Лучше

сохранится.

– Не дам.

– А я буду сидеть, пока не дашь.

– Сиди. Скоро магазин закроют.

Бычков испуганно и озабоченно смотрит на руку.

– О! А, хочешь, часы в залог оставлю?

– У меня свои есть.

195

– У меня лучше.

– Не лучше. Свои я ещё в девятом классе купил, сам заработал. Они со мной уже столько всего

прошли.

– Ну дай…

– Ты с чего пьёшь-то?

– Да беда у меня, – доверительно сообщает Бычков. – Лариска изменила. Мы сидели на берегу,

выпивали: я, она да один мой друг. Я подпил и заснул прямо на земле. Просыпаюсь – их нет. Домой

прихожу – дома никого. Я к другу. А они сидят там, она у него на коленях. Ну, она мне говорит, мол,

ничего ещё и не было. Просто сидели водку пили, ну, обнимались там, целовались. А больше

ничего.

– Так ты же сказал, что она беременная… Какая водка?!

– Ну и что? – удивляется Бычков.

И впрямь, что такого – одним уродом в стране больше, одним меньше, не велика беда. Зато

процесс беременности совмещён с приятным времяпровождением.

Роману становится понятно, что тут надо либо отдать эту несчастную пятёрку и идти, наконец,

на берег, либо сидеть с гостем весь вечер, вникая в его дурацкие проблемы. И один не уйдёшь,

оставив его здесь – он со зла ещё какую-нибудь пакость устроит…

Выпроводив Бычкова за ворота с одной из синеньких бумажек, заработанных за два дня, Роман

бредёт по берегу речки к Байкалу. Но настроение испорчено, и, возможно, поэтому ничего

интересного он ни в одной деревяшке не находит. Завалы леса на берегу, вроде как не

существующие официально, снова напоминают о «принципе печника», о котором сам печник,

возможно, не задумывается. Откуда в нём такое представление о деле, когда всё вокруг, вся

страна больше живёт, если можно так сказать, по «принципу Романа» или по «принципу халтуры»?

Вся страна без оглядки несётся и несётся вперёд, не останавливаясь на ошибках и не исправляя

их. Доказательством тому и байкальский «деревянный» берег, и совхозные порядки в Пылёвке. Так

что же, значит, чтобы исправить эти ошибки, нужно вернуться к их истокам? И как далеко следует

разбирать эту «кладку»? Не до самого же фундамента? Спросив об этом себя, Роман и сам не

понимает о чём он, собственно, спрашивает. О какой кладке, о каком фундаменте речь? Тут уж,

пожалуй, какой-то большой политикой пахнет. На личном примере это куда понятней. Сколько он

уже покуролесил: и поблудил порядочно, и детей с женой бросил. Да и сейчас, если честно, то

истинно не живёт. Ведь жену-то он так и не любит по-настоящему… Вот она, его правда. В его

жизненной «кладке» полно кривых, уже горевших кирпичей, если смотреть на судьбу по большому

счёту.

* * *

На дежурстве Роман опасается, как бы Илья Никандрович на своей ностальгической волне не

закончил работу в одиночку. Однако печник, намаявшись за два дня, и не подумал работать без

помощника. В этот третий день обучения мастер позволяет кладку Роману. Сам же, вооружённый

уровнем и отвесом, тщательно контролирует его работу. И поначалу Роман даже волнуется от

такой высокой ответственности.

После обеда становится очевидным, что работа сегодня завершится. Печник веселеет,

покрикивает на ученика, называя его то Лёшкой, то Мишкой. Потом, заметив эту путаницу,

спрашивает, наконец, имя своего помощника, но и, услышав, путается дальше. Очевидно, кирпичи

он путает меньше, чем имена.

Когда печка поднимается до потолка, так, что уже пора переходить на трубу, Илья Никандрович

протягивает ученику свои главные, свято почитаемые инструменты – уровень и отвес. Работу

Роман должен завершить самостоятельно. Конечно, назвать доверием это трудно, просто самому

печнику на крышу уже не вскарабкаться.

Работает Роман неспешно и основательно, чтобы не рассердить мастера, да и сам уже не

может выбиться из настроя, заданного печником. Через каждые два ряда кирпичей промазывает

изнутри растущую трубу, на чём Илья Никандрович, сегодня к тому же и немного разговорившийся,

настаивает особенно. От гладкости трубы зависит тяга.

Выкладывать трубу над шифером, на виду пусть и редких прохожих, даже неловко. Печки нужны

многим, его могут взять на заметку, а он пока ничего не умеет. Эх, научиться бы класть печки по-

настоящему…

Закончив с трубой, Роман в ожидании новых распоряжений сидит на самом острие крыши,

снова с радостью осматриваясь в этом сине-зелёном мире. Как густа, массивна и основательна

здешняя жизнь. Какая ширь и щедрость кругом! Как всё это соответствует сейчас состоянию его

души!

Илья Никандрович выходит из тепляка с блестящим от пота лицом, с руками по локоть в глине.

Походив туда-сюда по ограде, поприцеливавшись к трубе с разных точек, он, не обнаружив