Жизнь волшебника

Text
Leseprobe
Als gelesen kennzeichnen
Wie Sie das Buch nach dem Kauf lesen
Schriftart:Kleiner AaGrößer Aa

замечательной папкиной закуской на зиму. (Но как, однако, удивительно непонятное удовольствие

от этого разрушения…) Целым, правда, остаётся ведро, и Роман, поднявшись, пинает его вроде

как с досады. Ведро летит вниз по глинистой дороге, вызвав новый приступ Серёгиного хохота.

Потом, освобожденные от страха падать, они пробуют катиться со склона в сапогах, как на

лыжах. Ровно скользить не выходит, потому что в глине кое-где попадаются шероховатые камешки,

зато падать – одно удовольствие! Теперь они уже валятся смело, увозюкиваясь в глине, и вода

течёт по одежде жёлтыми полосами. Вёдра они просто спинывают вниз, а, находя их застрявшими

в каком-нибудь ручье, посылают дальше – как только не теряют вовсе? В рюкзаки не заглядывают

и о них не говорят. Главное же, что никогда им не было так весело, как теперь. И, конечно же, Чок

никогда так не веселился вместе с ними.

Дождь притихает, когда они уже подходят к огородам первых домов. Но, кажется, воздух уже

настолько напичкан влагой, что дождит сам по себе. Лишь теперь они вытряхивают из своих

мешков скользкую груздёвую окрошку и споласкивают их в большой чистой луже… С чем ушли, с

тем и пришли…

Да уж, а ведь другого-то друга, пожалуй, нет и не будет. И в свой день рождения надо было всё-

таки идти именно к нему. И вообще пора с ним поговорить. С кем ещё, как не с Серёгой, от

которого веет чистотой, можно откровенно обсудить и осудить свою непутёвую жизнь?

Вот, кстати, и о чистоте. Ведь именно Серёгина двоюродная сестра из Читы, приезжавшая

когда-то в Пылёвку на каникулы, – первая любовь Романа, первое его потрясающее душевное

событие. Удивительно то, что странным предвестием его явилась та фарфоровая статуэтка на

комоде, которой Ромка постоянно любовался, как самой красивой, самой изящной вещицей в

доме. Иногда, засыпая на диване, он видел эту изумительную фигурку и грустно думал, что,

конечно же, на самом-то деле таких девочек не бывает. У настоящих девчонок не может быть такой

белой кожи и таких ярко-синих глаз. Наверное, художник, который расписывал статуэтку, просто не

нашёл другой краски. Да, собственно, что там было расписывать – коснулся глаз синей кисточкой,

и вся роспись. Или это была какая-то другая краска, более подходящая для глаз, только,

оказавшись на фарфоре, она стала сионей. Но в жизни таких глаз не бывает. Они такие просто не

возможны.

И вот в один совсем обычный летний день, Ромка приходит к Макаровым и вдруг находит эту

статуэтку совсем живой, одетой в сарафанчик с ромашками и запросто сидящей на веранде. На

неё падает полуденный свет из окна, и Ромка вытаращенными от изумления глазами видит

совершенно белую, фарфоровую кожу чудесной странной девочки. Листая книжку, его статуэтка

как ни в чём не бывало пьёт из белой кружки молоко, такое же белое, как она сама, на её верхней

губке ободок молочной пенки, но эта пенка почти не заметна. У этого нездешнего создания

светленькие реснички, светлые бровки, льняные волосы. Но пока она ещё не смотрит на него,

увлечённая книжкой. А вот и взглянула! И перед плеснувшим синим-пресиним взглядом своей

воплощённой богини Ромка замирает, как замороженный, как онемевший и как чёрт знает ещё

какой! Он не в силах ни двинуться, ни слово сказать, чтобы хоть как-то поздороваться со всеми, кто

есть на веранде. В какое-то одно-единственное, как вздох, мгновение незнакомка становится для

Ромки всей, пока ещё маленькой, его жизнью. Обычного в незнакомке нет ничего – в ней

удивительно всё! Даже имя. Уж так случилось, что в селе почему-то нет ни одной девочки с именем

Ирина. А её именно так и зовут. Мама же её – Тамара Максимовна – называет свою девочку не

Ирина, а Ирэн, что уж и вовсе невероятно. Но это, если она говорит строго. А если ласково, то за

её синие глаза называет дочку Голубикой. Когда Ромка впервые слышит это другое, более

настоящее имя, он теряет не только дар речи, но и дар мысли, и дар чувства, и все возможные

дары, которые только возможны. Сколько раз он видел, как люди, принося подарки в их дом,

благодарили маму за хорошую, правильную ворожбу, но никогда до конца не верил в такие чудеса.

Не верил, наверное, потому, что там были чужие события и совпадения. Но как не поверить

теперь? Только тут-то его ласковая мама, кажется, не просто нагадала, а даже каким-то образом

сделала, слепила, что ли, эту Голубику (если уж она так ему поглянулась) и направила навстречу.

Голубика, их с Серёгой сверстница, удивляет и тем, как танцует на танцплощадке в колхозном

парке. Вообще-то такие маленькие там ещё не танцуют, побаиваются, а ей, смелой, на это

наплевать. Местные, даже те, кто постарше, выйдя на освещённый пятачок рассохшейся

деревянной площадки, лишь неловко топчутся, а она именно танцует, двигаясь как-то ловко и

62

грациозно. А ещё у неё забавный голосок – она не выговаривает букву «р», но у неё это выходит

очень мило и волнующе. Роман, ещё не знакомый с состоянием влюбленности, не понимает

происходящего с ним. Что его удивляет в себе, так это какая-то тяжеловатая, ласковая ноша,

растворяющая всё, что находится в груди за рёбрами. Его уже ничто не интересует. Говорить не

хочется ни с кем и ни о чём. Внутреннее тепло важнее всяких слов, разговоров, дел. Ромке просто

всё равно, видит кто его эту внезапную странность или нет. Скрыть её всё равно не получается. Он

не в силах быть другим, он может оставаться лишь таким, каким делает его эта душевная

растворяющая мята. У Макаровых он ошивается целыми днями, словно приписанный к их дому.

Конечно, не отстаёт от городских гостей и тогда, когда те идут купаться на берег Ононской протоки

с намытым шёлковым песочком и тихо шелестящим серебряным тальником. Он ловит буквально

каждое движение Голубики, каждый её жест. А глаза-то её, оказывается, не просто синие. В них

есть что-то необычное, притягивающее и кроме синевы. Они одновременно и открытые, и чуть

прищуренные. Как назвать такие глаза, он Ромка знает и, возможно, не узнает никогда, потому что

у всех остальных людей таких загадочных глаз просто нет.

В конце лета он, провожая Голубику с её мамой на остановку (был тогда ещё и один дневной

рейс), тащит на пару с Серёгой их громоздкий чемодан. Тамара Максимовна смотрит на него без

всякой насмешки и ещё, кажется, с надеждой, что его молчание всё же как-нибудь прорвётся.

Понимая Ромкины страдания, она всё лето невольно наблюдала за ним, постоянно находящимся в

своём замкнутом ошеломлении. Жаль этого белобрысого мальчишку с тонкой шеей и худыми

плечиками, с голым телом, шелушащимся от загара, в старых сандалиях, с закатанной штаниной,

чтобы её не зажёвывало велосипедной цепью. Мальчишка как мальчишка, обидно, что ростом чуть

ниже Ирэн – наверное, вырастет мелким. Видно, из-за роста-то её девочка-подросток и не

замечает его. А он, несчастный, смотрит на неё глазами, полными тихих слёз. Не замечать такого

внимания и не сочувствовать ему просто нельзя. Крупная и статная, как царица, но романтичная и

чувствительная, как прицесса, Тамара Максимовна не однажды сдерживает свой порыв просто

взять и прижать этого Ромку к своей груди. Вот ей Богу, был бы он ничей, так взяла бы и

усыновила…

Ещё и сейчас Роману своё детское горе не смешно и понятно – тогда на остановке он всё тем

же молчанием прощался с Голубикой навсегда. Именно навсегда, ведь Чита – областной город,

куда они уезжала с мамой – была где-то уже за пределами его мира. А прощание навсегда в том

обострённом, ещё ненадёжном возрасте – это полная трагедия. Самая чудовищная нелепость

прощальных минут состояла в абсолютной законченности того, что по всем законам не должно

было кончаться ни за что и никогда! Ведь их встреча с Голубикой была такой уверенной

закономерностью! Ведь он знает её столько, сколько помнит себя на этом белом свете, потому что

Голубика всегда привычно и спокойно жила на материном комоде в виде фарфоровой статуэтки. И

если их история так хорошо и сказочно началась, то она должна продолжаться, её концу ещё не

время. Это же просто несправедливо! Только, должно быть, трагедия этого мира как раз в том-то и

состоит, что многое в нём заканчивается быстро и несправедливо…

– Да ладно тебе, чего ты так? – утешает Ромку Серёга, когда тот, насупленный и ещё глубже

ушедший в себя, плетётся назад по обочине дороги. – Чего в ней такого особенного? Подумаешь,

глиста белая… Хоть мне она и сестренница, – он хочет добавить что-то ещё такое же утешающее,

но увидев блестящие голубизной и суженные до остроты бритвы глазёнки друга, поспешает

закончить: – Да ладно, это я так…

Они к тому времени уже давно не дрались и были хорошими друзьями, но Серёга-то помнит,

что за Ромкой при случае не заржавеет. Он хоть худой и маленький, а отдубасит будь здоров,

особенно если станет драться всерьёз, как сверстники почему-то ещё не умеют.

Никогда потом Роман не решался спросить про Голубику у Серёги, хотя первый год в армии ему

снилась лишь она. И это несмотря на то, что чуткий друг ещё в одном из первых писем легко и

будто невзначай сообщил: напился вчера, племянника обмывал – Иркиного сына. Молодец Серёга!

Всё сказал и не особенно разбередил. Значит, Голубика вышла замуж сразу после школы. Всё с

ней ясно. Бывает, конечно, что она и сейчас ещё нет-нет да мелькнёт в туманных снах, но это уж

так – от остроты и непосредственности детских впечатлений. Так что Люба-то, конечно, не

единственная в его душе. Ирэн будет постарше и вроде как даже основательней. Люба живёт

 

далеко, а Голубика – где-то рядом, в этом городе. «Возможно, мы с ней где-то и сталкиваемся, да

не узнаём друг друга. А хорошо бы узнать. Ну, так – из любопытства. Наверное, она стала

потрясающей женщиной…»

«Каким же был я глупым и наивным! – думает Роман, глядя в тот же угол своей комнаты. – То ли

дело теперь! Влез в грязь по самые уши и сижу в ней весь довольнёхонький. Что же это стало-то со

мной? Не пора ли выкарабкиваться? Ведь живёт же Серёга как-то иначе. Почему бы и мне так не

жить?» Роман садится на кровати, лишь переставив тот же задумчивый, остановившийся взгляд в

другой угол. Надо ещё раз поговорить с Серёгой, всё рассказать, но только уже без всякого

выпендрёжа. Гордиться здесь нечем. Может быть, покаяться перед ним в чём-то, что ли… И даже

не перед ним, а перед той чистой жизнью, которая была прежде. Не в церковь же, в конце концов,

63

идти… «И когда же поговорить? Завтра? А почему завтра? Не завтра, а сегодня, прямо сейчас!

Всё, вставай, пошагали…»

* * *

Серёги не оказывается дома: вчера утром он уехал в Пылёвку. Роман озадаченно, в уже

расстегнутой при подъёме по лестнице тонюсенькой, холодной куртке стоит у двери перед Элиной.

Она, видя его замешательство, привычно приглашает пройти и так же привычно ставит чайник на

плиту.

– Что, снова проблемы с родичами? – спрашивает Роман, приглаживая волосы по пути на

кухню.

– Да всё то же: спиваются, – грустно сообщает Элина. – Теперь уж и вещи продают. Серёжку

просто измучили. У тебя к нему какое-то дело или просто так?

– Да-а, есть один разговорчик… – отвечает Роман, кладя на тёплую батарею сразу обе ладони.

– Но это наши дела.

– Ваши дела? Ну-ка, ну-ка, – спрашивает Элина, – что ещё за секреты от меня?

– Ты не так поняла. Это касается меня одного, – оправдываясь, бормочет Роман.

– Ну, как знаешь, – уже с налётом обиды и чуть отстранённо говорит она.

– Серёга здесь ни при чём, – вынужденно добавляет Роман. – Это касается моей, так сказать,

беспутной жизни.

– Беспутной? – с удивлением спрашивает Элина. – И чём же она беспутная?

Конечно, этот вопрос ей не следовало задавать. Тут она откровенно нарушает границу рамок

общения, естественно установившуюся между ними в присутствии Серёги. Просто скучно ей

сейчас, дома одна – чего бы и не поболтать? Она полощет заварник шумной струёй воды из крана

и не смотрит на гостя. А у Романа на уме целая исповедь, приготовленная дорогой: есть даже

некоторые оправдательные доводы и фразы. Только всё это совсем не для женских ушей… А вот

другой темы, кроме этой наболевшей, просто нет. Роман смотрит в окно; надо пить чай да уходить.

– Какой хороший снежок выпал, – говорит он первое пришедшее на ум, – от него даже сумерки

светлые.

Элина заливает кипятком ароматный чай и, ожидая, когда он настоится, думает о чём-то, глядя

на ослепительно-белый фарфоровый чайничек. А хорошо сидеть у тёплой батареи в то время,

когда весь город за окном купается в белоснежной, чуть притушённой сумерками чистоте и в

бодром морозце. Неловко только от натянутого молчания Элины, словно не принимающей его

увёртки.

– Видишь ли, в чём тут дело, – как-то почти самопроизвольно произносит Роман, решив

объяснить проблему хотя бы как-то приблизительно, – тебе, как женщине, наверное, не понять… Я

ведь просто захлебываюсь во всём этом… Да если бы они были ещё более или менее, а тут. .

– Что «тут»?

– Да несколько дней назад попал к одной такой, что до сих пор тошнит. .

– Даже так? – ещё более удивлённо, со специальной усмешкой, замечает Элина.

Зря она, конечно, подначивает, но сегодня и впрямь хочется лишь одного – взять и вывалить

кому-то всё, что есть, если уж это заготовлено. Так что, чуть помявшись ещё, походив вокруг да

около, Роман всё-таки начинает рассказывать. Сначала – о последней Зойке с её тараканником,

затем – о других наиболее впечатляющих по душевной грязи приключениях. Ну, а потом: дальше-

больше. Никогда ещё ни перед кем, тем более перед женщиной, Роман не исповедовался и даже

не знает толком, в каком свете подавать своё откровение. Некоторые приключения невольно

волнуют его самого, но перед Элиной он раскрашивает их в самый непривлекательный цвет. А ведь

в исповеди Элине даже что-то есть. Перед Серёгой не вышло бы истязать себя вот так – на полную

катушку. Этот-то суд будет куда взыскательней и строже. Где-то на втором плане сознания, правда,

хочется одёрнуть себя: да что ж ты выбалтываешь-то всё? Она просто выставит тебя сейчас. И

чаёв её с молоком из фиолетовой чашки ты уж никогда больше не увидишь. Или просто выслушает

с показным сочувствием и промолчит. Но своё мнение составит. Но это её мнение – не дай Бог

никому.

Однако, тут выходит что-то другое. Все его истории Элина почему-то не слушает, а просто

впитывает своими ёмкими карими глазами. А если на минуту замолчишь, то даже осторожно, уже

без прежней усмешки подбадривает нарочито-невинными вопросами. Впрочем, теперь и само её

молчание похоже на просьбу не останавливаться. И как это понимать? Да так, что Элину его

похождения волнуют! Это ясно, как день. Никаким презрением, которое он пытается в ней создать,

нагнетая максимальное количество грязи, чтобы получить потом достойное осуждение, тут,

кажется, и не пахнет. Так что же он делает тогда? Всё-таки кается или постепенно, сам не желая

того, превращается в какого-то странного соблазнителя? Во всяком случае, никакого

самобичевания на глазах осуждающей толпы тут не получается. Ничего, кроме смущения и некой

мягкой гипнотической податливости на каждое его слово, он в своей чистейшей слушательнице не

64

видит. А может быть, ей и самой есть, что рассказать о себе?

Что ж, проверим. Пусть этому поможет пауза – великий психологический приём. Как будто всё

уже рассказав, Роман отворачивается и смотрит в окно на светящиеся разноцветные квадратики

противоположного дома. Сейчас, уже хотя бы для того, чтобы как-то смягчить его, теперь уже явно

мнимое самобичевание, слушательница должна ответить чем-то подобным. Логика беседы именно

такова.

Элина некоторое время выжидающе смотрит на гостя. Потом встаёт и подтягивает кран, из

которого, как она теперь замечает, нудными каплями сыплется вода.

Жаль Серёгу, жаль. Он счастлив и горд своим редким целомудренным браком, он надышаться

не может на жену. А тут всё иначе. Не может чистота совмещаться с таким порочным блеском глаз,

с дрожанием пальцев, закручивающих кран.

– Ну, ничего, ничего, – говорит Элина, садясь за стол напротив, – я в детстве тоже в кого только

ни влюблялась…

– В детстве? Влюблялась? – иронично хмыкнув, отвечает Роман, словно легонько отвергая её

явно неравноценный ответ.

– Да, конечно, – соглашается она, – у тебя совсем другое…

– А мужчины у тебя были? – вдруг совершенно неожиданно, но совсем спокойно и по-свойски,

как Бог или совесть, спрашивает Роман, понимая, что сейчас она всё ещё находится в настроении,

созданном его историями.

– Ну что ты… только Сережа, – растерянно бормочет она и, столкнувшись с его насмешливым,

отчего-то всезнающим взглядом, вдруг виновато роняет, – хотя…

А вот теперь лучше снова отвернуться. В одном окне противоположного дома, в глубине

комнаты женщина, сидя на диване, кормит грудью ребёнка, в другом – семейство ужинает за

самоваром: надо же, городская, вроде бы, квартира, четвёртый этаж и – деревенский самовар!

Чего не бывает на свете!

Элине сейчас помешает даже взгляд. Ну, что может значить какое-нибудь единственное слово,

особенно вот такое простое, как «хотя», которое мы произносим без конца? Да ничего. Элина же

этим, повисшим в воздухе «хотя», влипла так, что теперь ей потребуется очень много прочих слов

для того, чтобы как-то выплыть на внезапно потерянный берег. Но полностью выплыть уже не

получится. И, в общем, на целомудренном семейном счастье Серёги можно поставить крест. Что

верно то верно: психология – вещь великая, как утверждает этот Костик – идиот.

– Теперь это, наверное, уже не считается, – как-то отстранённо и монотонно произносит Элина,

– был у меня один спортсмен… лыжник. Как раз перед Серёжей. Не он, так мы с Серёжей,

наверное бы, и не жили. На близость с Мишкой я решилась, потому что собиралась за него замуж.

Мои родители были как раз в отпуске, я пригласила его домой. А он в первое же наше утро будто

белены объелся. Решил, видно, что теперь я у него в руках, и заговорил со мной уже как с какой-то

сообщницей о том, как квартиру у моих родителей оттяпать и сколько денег с них стянуть.

Естественно, я его тут же и выставила. Обидно было до слёз. Вроде, взяла и ни за что ни про что

испортила себя. А как потом перед настоящим мужем предстать? Сделать, как моя подруга: в

первую ночь бритвочкой чиркнуть по ноге, чтобы кровь была? Но я решила иначе. Я поняла, что

если у меня сейчас же появится другой мужчина, тот, который действительно станет моим мужем,

то он ничего не поймёт. Он и для меня будет как первый. А ещё, конечно, мне хотелось тут же

вытеснить из памяти этого дурака. Так и появился Серёжа…

– Это было вечером? – уточняет Роман.

– Вечером…

– Вечером того же дня после занятий, – добавляет он, вспомнив взволнованную историю друга

о таком его романтическом знакомстве.

– Да, так оно и было. Видно, Серёжа тебе рассказывал…

Что ж, теперь время очередной паузы. Можно молчать и наблюдать, как нарастает её

внутренняя суета и беспокойство.

– Да уж, ловко ты его сделала, – отвернувшись, грустно произносит Роман. – Ты, наверное,

даже простыней не сменила… Не менять их было даже выгодно… Для яркости фактов, так

сказать…

Некоторое время они оба молчат. Роман поворачивается к Элине и сталкивается с её

красивыми, расширенными от страха глазами. Теперь она видит перед собой не какого-то

случайного мужчину с его пошлыми историями, а лучшего друга мужа, на сочувствие и понимание

которого не стоит и рассчитывать.

– Господи, – испуганно шепчет она, постукивая кулачком по своей гладко причёсанной головке,

– да ведь об этом никто-никто не знал…

– Не волнуйся, не проболтаюсь… Ладно, спасибо за невероятно вкусный чай… А то у меня

скоро общагу закроют.

– Подожди, – рассеянно просит она, пытаясь прийти в себя. – Посиди немного…

– Я ж говорю: Серёга ничего не узнает. У него и так бед хоть отбавляй.

65

Элина обиженно прикусывает губу: вот уже и она причислена к бедам мужа.

– Ну посиди, – усилием воли успокаивая себя, говорит она, – куда спешишь…

Роман садится. Говорить уже неинтересно. Элина зачем-то расспрашивает о детстве. Она что,

пытается взвесить их дружбу с Серёгой? Похоже, она просто мечется в поисках выхода из этой

глупой ситуации. И что же, интересно, изобретёт? Только бы уж скорее. Роман снова смотрит на

часы – идти недалеко, но и времени уже немало.

– Да ладно уж, – говорит Элина, поймав его взгляд, – я постелю тебе здесь, на кухне. Поговорим

ещё.

– Хорошо, – чуть подумав, соглашается Роман, – теперь уж проще у вас ночевать.

Он тут же выходит в комнату, освобождая кухню, и садится в кресло. Этот поворот даже

нравится ему. Вместо того, чтобы тащиться по морозу, можно уже сейчас взять и расслабиться,

вытянув ноги. В тайне Элины нет ничего особенного. Нечто похожее встречается на каждом шагу.

Жаль только, что и у Серёги всё так же банально… Ох, права, права эта Марина в розовых

колготочках – любви без червоточины, видно, и вправду не бывает. Разве что у Ромео с Джульеттой

была, так и то, потому что они быстро с собой разобрались…

Телевизор не работает, да и не надо. Куда интересней наблюдать за тем, как Элина влажной

тряпкой протирает коричневый линолеум кухни, как стелет матрас, как наклоняется, поправляя

подушку. А ведь сложена-то она… Не сложена, а подобрана. Почему-то теперь эти мысли

становятся позволительны. Раньше она была защищена от них ореолом верной жены друга. А

теперь как будто не так уж абсолютно ему и принадлежит. Когда-нибудь Серёга и сам поймёт это:

тут всего лишь дело времени. Но вот зачем она подводит дело к ночёвке? Хочет самим этим

фактом замкнуть его зубы перед Серёгой? Ведь не станет же он рассказывать ему об этом. Глупо

 

ночевать здесь, если общежитие под боком. Засиделся? А чего это ты, друг, засиделся с моей

женой? Точно – об этом не расскажешь. Ох уж лиса, ох уж лиса-а… А он повёлся…

Роман ожидает, что, закончив с постелью, Элина предложит ему уйти на кухню, но она тут же

начинает стелить и на широко разложенном диване. Стелет красиво. Простынь вздымается высоко

и воздушно. Как бы там ни было, но в Элине бездна женственности и домашности. Роман почему-

то всегда стыдится чужих простыней как чего-то интимного, и теперь этот процесс видится неким

вызовом его стыдливости… (Хотя, где она теперь, его стыдливость – вспомнил тоже…) Конечно, во

всей этой ситуации масса недопустимого. Ведь при муже-то Элина бы так себя не вела, не была

бы так призывно привлекательной.

После простыни она так же вольно раскидывает тонкое одеяло в белом пододеяльнике с

маленькими цветочками-васильками, потом стягивает-роняет с высоких антресолей две подушки…

Две?! Это что, какой-то намёк, или подушки свалились сами? Опять же, словно не замечая его,

Элина снимает с плечиков шкафа ночную рубашку и, перевесив её на локте, уходит в ванную.

Кажется, её саму увлекает эта медленная интимно-бытовая сцена при непозволительном

присутствии чужого. Роман завороженно смотрит вслед на её красивые ноги. «А что? –

оценивающе думает он. – Ей есть на чём ходить…» И что же дальше? Конечно, можно просто уйти

на кухню. Но ведь представление-то ещё не окончено. Пытаясь успокоиться, он, не оглядываясь,

берёт с полки за спиной книгу и открывает наугад. Уж чего только у него ни случалось, но никогда

ещё его воспламенение не было таким внезапным и жарким. Наверное, это от самой странности

ситуации. А ещё от невероятной, предельной греховности её. Слишком уж резко смещаются здесь

полюса.

Когда минут через десять Элина с влажным, посвежевшим лицом возвращается из ванной, он,

изображая чтение, сидит, тупо уставясь в книгу, даже не понимая, что это за книга. Элина совсем

не удивлена, что он ещё здесь. Но мой Бог! Её рубашка тонкая, просвечивающая, а под ней уже

нет ничего. И это прекрасно видно. Смешно и предполагать, что, являясь перед ним такой, она не

осознаёт воздушности своего одеяния. И если уж является, то неспроста. Элина присаживается на

угол дивана и лишь потом с затягом поднимает глаза. Взгляд её такой спокойный и

продолжительный, что, кажется, у него даже заметно течение, как у тихой, но уверенной реки. От

этого послания невольно замедляешься и сам. Но только внешне.

– Ну, и что? – неопределённо и убийственно спрашивает она.

Воздух в комнате становится электрическим. Романа хватает лишь на то, чтобы так же

неопределённо пожать затекшими плечами.

– Хочешь, разложу пасьянс? – словно спасая его, вдруг предлагает Элина, взяв со столика

игральные карты.

Роман кивает, не зная толком, что такое пасьянс и для чего вообще существуют эти пасьянсы.

Она опускается на пол к его креслу и начинает раскладывать карты на паласе. Роман тихо

сползает вниз с книгой в руке, оставив палец вместо закладки.

Карты, оказывается, нужно раскладывать широко, и ей приходится ползать на коленях по

мягкому паласу, так что в глубоком вырезе рубашки уже без всякого просвечивания видны не

только обе её груди с яркими коричневыми сосками, но даже живот и ноги. Она как ни в чём не

бывало рассказывает что-то о картах, о том, что именно там должно сходиться, но в голове Романа

66

уже не сходится ничего. Ситуация кажется настолько нереальной, что он и сам-то как будто

находится вне её: висит где-то под потолком и наблюдает сразу за обоими действующими лицами

этой не то комедии, не то трагедии. И куда же это его несёт? Не должно его к ней тянуть! Не

должно, потому что ему ненавидеть её надо. Так он, вроде бы, и ненавидит. Ненавидит, но

оставаться равнодушным к ней как к женщине не может. Тем более, что она, кажется, и сама не

хочет его равнодушия. Конечно, тут продолжается всё тот же торг – покупка его молчания. А может

быть, торг задуман и вовсе с большим допуском – позволить всё, а потом резко оттолкнуть. Что ж…

Пусть. Хотя, конечно, поступает она подло. Ведь она же предает Серёгу. Конечно, предаёт. «А я? И

я предаю. Но меньше… Первой предаёт она, становясь этим предательством недостойной Серёги.

А уж я-то хочу её недостойную, уже вроде как не принадлежащую Серёге пред небесами. Да, к ней

можно относиться лишь вот так низко, как я к ней и отношусь… И потом она узнает об этом… Я ей

всё потом выскажу».

Конечно, в путаном клубке его мыслей сплошные натяжки, но в целом-то, в целом разве всё это

не убедительно? Сейчас, когда перед глазами качается голая, лишь условно прикрытая грудь,

главное – не трезветь. Все это дойдёт потом, потом, после. Пусть даже тогда будет поздно и

придётся раскаяться. Хорошо, он согласен на раскаяние и на ненависть себя самого. Да, он умеет

думать наперёд и наперёд согласен ненавидеть себя. Потому что таких, как Элина, у него ещё не

было. Серёга говорил, что за ней, за еврейкой, глубокая культура. Может быть. Наверное, потому-

то в «Пыльных сетях» он таких не встречал и на объявление «молодому, одинокому человеку

требуется квартира» такие не откликаются.

С трудом осмелившись, Роман, наконец, опускает свою ладонь на её пальцы, замечая, как его

трясёт: никогда ещё их дружеская отстранённость и разговоры за чаем, по-забайкальски белёным

молоком, не нарушались даже мимолетным, случайным прикосновением. А теперь он касается её.

Касается жены друга! Однако о друге сейчас лучше не помнить…

Элина не сразу, а медленно и сосредоточенно высвобождает кисть руки, покорно и беспомощно

смотрит тёмными глазами (так она что же, и ресницы в ванной подкрасила!?). Потом, поднявшись,

идёт к дивану и совсем беззвучно опускается под одеяло. Он всё ещё отстало сидит, а она уже

лежит, сосредоточенно глядя в пустоту потолка. Роман шагает прямо по её пасьянсу, топча дам и

королей, садится рядом. Какие чужие здесь простыни и подушки! К чужому, конечно, не привыкать,

но в доме друга оно вдвойне чужое. Следующее движение даётся с трудом – оно сжигает столько

энергии, что ей можно разгрузить вагон. Роман протягивает руку и подрагивающими пальцами

проводит по её блестящим, чёрным волосам. Элина неподвижна. Так же неподвижно, горячо и

длинно само мгновение. Потрясает уже само молчание, от которого звенит незаполненная, жадная

на звуки тишина. Пожалуй, слышно лишь, как надломленно стонет вездесущая, неугомонная душа

– что ж ты делаешь-то со мной, подлец?! Роман склоняется над женой друга с шумом в голове,

словно погружаясь глубоко под воду. И – холод… Она такая томная и влекущая, но от неё наносит

холодом! Откуда он? От неё или из него самого? Похоже, это спасительное оттолкновение создаёт

его испуганная, отчаявшаяся душа. Только он воспринимает его как холод от женщины.

– Ой, а чего это ты? – вдруг совершенно трезво и удивлённо спрашивает Элина, открыв глаза и

словно лишь сейчас заметив сразу все его действия.

Если бы Романа вдруг что-то тюкнуло сзади по затылку, то это было бы понятней. Мгновенно,

катастрофически трезвея, он так и замирает в полунаклоне. Элина не сопротивляется, не

отворачивает головы, даже не отклоняет её, хотя лицо его висит так низко, что неудобно глазам.

Она просто сказала то, что сказала. И всё. Или не сказала? Или это послышалось? Или это он

придумал сам? На друга своего мужа, отчего-то пребывающего в своей странной позе, она смотрит

своими расчётливо подкрашенными карими глазами как на какой-то доисторический экспонат. . И

тут Романа бьёт немым, замораживающим внутренним громом! Он наполовину отстраняется от

неё, чётко видя тоненькие волоски над верхней губой, что мило и отвратительно одновременно.

– Но ведь ты же сама… – лепечет он, словно в ней же пытаясь найти поддержку.

Но всё это уже ни к чему. Это от беспомощности. Оказывается, крайний стыд похож на ужас.

Покачиваясь от пережитого и переживаемого, Роман уходит на кухню и плюхается там на стул

перед своей постелью. У изголовья на полу светится настольная лампа: видимо, для того, чтобы он

почитал. Книга, взятая с полки, так и остаётся в левой руке, а палец всё ещё служит закладкой на

неувиденной странице. Книга называется «Теория музыки». Это Серёгин учебник, зацепившийся за

руку, как некий капкан. Здесь вообще всё Серёгино. И вся эта картина в целом может называться

«Иуда на кухне своего лучшего друга». Пусть ничего не произошло, но предательство свершилось.

«Как же легко и просто эта стерва, какой свет не видел, взяла и вывернула меня наизнанку. На,

мол, взгляни какой ты на самом деле, вот тебе пасьянс: видишь, на сколько карт не сходишься…

Вот тебе, дружок, и психология! Но, с другой стороны, не дай Бог, если б она уступила! Так что на

неё молиться надо». И что сказать теперь Серёге? То, что жена его обманула тем памятным

романтическим вечерком? А после о том, как эта информация добыта? Господи, шёл ведь для

того, чтобы покаяться, да ещё больше нагрешил, Хотел облегчить душу, да начудил ещё сильнее.

Не устояв перед соблазном, загрузил теперь себя ещё и грехом предательства!