Kostenlos

Варнак

Text
Als gelesen kennzeichnen
Schriftart:Kleiner AaGrößer Aa

    Лермонтова имела более цивилизованный вид – это, поди ж ты, уже не задворки, это уже почти центр, хе-хе. До Маркса, на которой он жил, три остановки, двадцать минут хорошим шагом, но хорошего шага сейчас не разовьёшь – боязно. Бояться было нечего, это Пастырь понимал, он был в этом почти уверен, но вид мёртвого города, его пустынных, заросших бурьяном, улиц, его неживых домов с черными глазницами там и тут выбитых окон, его мёртвая тишина давили на психику, заставляли дышать настороженно и прерывисто, шнырять взглядом по сторонам, жаться к стенам и прислушиваться. Поди знай, мёртв ли он или ещё бьётся в агонии, как раненый зверь, который может и укусить. Как ни мало хотелось верить цыгану, который, наверное, в городе не появлялся уже давным давно, но предупреждение его сидело в голове и исподволь дёргало нервы.

    Вывернув на Лермонтова, он не выдержал – достал обрез, потянул курки. Ну его к чёрту, вряд ли ему вдруг встретится добропорядочный гражданин, который не прочь будет поболтать о том, о сём, пока курится сигарета. Зато та фигура на крыше вокзала говорила о многом. Бережёного бог бережёт. Он всех бережёт, но бережёных – особенно жалует.

    Утренний туман окончательно рассеялся, а солнце, которому всё чаще удавалось пробиться сквозь серый заслон облаков и всё дольше удержаться над городом, делало улицы поприветливей, придавало им почти живой вид, хотя и с паутиной готического нуара. Так что унылое «Аист на крыше», засевшее в мозгах заевшей пластинкой, сменилось вдруг игривым «У любви, как у пташки, крылья».

    Путь до Маркса занял ровно вдвое больше времени, чем требовалось бы – сорок минут. Пастырь обошёл поваленный киоск «Роспечать» и замер под мёртвым светофором на перекрёстке с Сеченова. Впереди скалился разбитыми витринами с детства знакомый гастроном №27. Неровная надпись белой краской на его кирпичной стене, между двух витрин, лаконично извещала: «СУКИ!!!», а в следующем проёме, в не менее лаконичной абстракционистской манере, был изображён непомерно раздутый член с двумя огромными яйцами, больше похожими на коконы каких-нибудь гусениц-инопланетян. Стена дома напротив магазина исчерчена пунктирными волнистыми линиями – следы от беспорядочных автоматных очередей. На тротуаре под этими линиями валялись два обезображенных, истерзанных временем и, прежде, собаками, трупа.

    Пастырь прошёл с полсотни метров и свернул во дворы, на узенькую асфальтовую дорожку, идущую среди древних тополей, почти невидимую сейчас из-под травы, проросшей во всех трещинах. Тысячи раз он ходил по этой тропинке: в школу и из школы, в магазин, в шаражку и из шаражки, в кино, на работу… Потом по этой же дорожке ходила Ленка. Потом и Вадька делал по ней свои первые шаги. Всё кончилось. Внезапно, быстро, жёстко. Ну и на кой хрен всё было, скажите вы мне, а?

    Завыть бы сейчас в голос! Сесть на этой дорожке, в траве, и завыть, задрав морду в респираторе к небу, матеря небо, бога, судьбу, грёбаное правительство, весь этот долбаный мир, решивший вдруг ни с того ни с сего сдохнуть.

    Его дом был мёртв. Тоже. Видно же.

    А чего ты ждал? Или ты думал, что Ленка сидит у окна и высматривает, когда же придёт её муженёк, вернувшийся с отсидки? Ещё войдя на Репейную ты уже понял, что город мёртв, что никого ты тут не найдёшь – уж своих-то точно не найдёшь.

    С замирающим сердцем он через распахнутую дверь вошёл в подъезд. На первом этаже все двери выбиты, пустота и смрад. Поднялся на третий, встал у до боли знакомой двери с цифрой 9.

    Ну здравствуй, дом!

    А ключа-то и нет. Ключ то в зоне остался, в личных вещах. Вот так. И что теперь? Будешь ломать дверь в собственную квартиру? Будешь будить мёртвую тишину мёртвого города?

    Ну и ладно.

    Не дыша, он поднял руку, вдавил кнопку звонка, прислушиваясь, готовый вздрогнуть.

    Идиот! К чему ты прислушиваешься? Электрификация всей страны давно отменена. Ну или не всей, но города Михайловска – точно.

    Осторожно коснулся пыльной ручки, нажал.

    Если бы дверь просто взяла и открылась в пустую квартиру, он бы, наверное, сошёл с ума от безнадёги. Ведь это значило бы, что его жилище мертво, никому не нужно, брошено без всякой надежды когда-нибудь в него вернуться, без расчёта на него, Пастыря – на то, что он обязательно сюда придёт. Но нет. Слава богу, дверь была закрыта. А значит, они – Ленка и Вадька – просто ушли, уехали, сбежали. Да, пусть сбежали, но они знали, верили хотя бы, что обязательно вернутся сюда, они думали о Пастыре, они помнили, что это – их дом, что он будет их ждать и обязательно дождётся.

    Без всякой надежды он постучал в дверь костяшками пальцев. Этот одинокий звук разнёсся по подъезду гулко, резко и неуместно живо. Как неуместно звучала бы лезгинка в склепе.

    Несколько минут стоял, словно прислушиваясь и ожидая, что сейчас щёлкнет замок, дверь приоткроется, с удивлённым ожиданием выглянет Ленка и завизжит, бросится ему на шею, беспорядочно целуя, плача…

    Да нет, не прислушивался он. Просто размышлял, как будет попадать внутрь. Дверь ломать не хотелось. Сломать дверь – это тоже значило предать. Предать свой дом, признать своё поражение, согласиться с тем, что никто и никогда в него не вернётся. Нет, ничего он ломать не станет.

– Эй, парень!

    А он и не слышал, не услышал, когда и как они подкрались!..

6. Боль

    Не они – он. Мужик лет тридцати с пятаком, в синих трениках, в жёлтой футболке, в домашних тапочках, с обрезком трубы в руке стоял в пролёте между третьим и четвёртым этажами. Когда Пастырь резко повернулся на голос, поднимая обрез, мужик отступил чуть, поднял руки, развёл их в стороны. Но, кажется, не особо испугался, смотрел на Пастыря спокойно.

– Тише, тише, – произнёс он. – Николай, вроде?

– Пастырь, – прохрипел Пастырь севшим от неожиданности и долгого молчания голосом, удерживая живот мужика под прицелом. – Пётр, то есть.

– Извини. Мы с тобой почти и не пересекались. Я на пятом живу, ага.

    Да, лицо мужика было смутно знакомо.

– Угу, – кивнул Пастырь. – Руки можешь опустить.

    Но сам не торопился отводить ствол. Чёрт его знает, что у мужика на уме.

– Это моя тебя узнала, – объяснил тот, опустив руки, перехватив трубу с края за серёдку, сняв её таким образом с «боевого взвода». – Это, говорит, с третьего этажа дядька, Ленкин муж, из девятой, ага. Бабы-то они лучше друг друга знают, чем мы. Глаз-то у них цепче – любопытные же, ага.

    Пастырь убрал обрез, сунул его в петлю на ветровке, сдёрнул респиратор, чтобы не мешал разговаривать.

– Что с моими, знаешь? – спросил он.

– Моя говорит, ты на зоне, вроде, куковал, – уклонился мужик от ответа. – Точно, ага?

    Сердце Пастыря сразу почуяло недоброе. Если бы было чем обрадовать, уже обрадовал бы сосед: да всё, дескать, нормалёк с твоими было, когда уезжали.

– Мои живы? – спросил он, обмирая в ожидании ответа.

– Пойдёмте к нам, – послышался женский голос с пятого этажа. – Чего в подъезде-то стоять. Опасно же. Олеж, веди человека сюда.

– Ага, – кивнул Олег. – Это Надька моя. Пойдём. Ты не боись, Петро, мы здоровые. А здесь разговоры разговаривать не место так-то, ага.

    Скрипя-поскрипывая сердцем и холодея душой, готовя себя понемногу к плохим известиям, Пастырь поднимался вслед за мужиком наверх по гулкой лестнице.

– Я тебя давно заприметил, – говорил Олег. – Делать-то нечего целыми днями, так я дырку в шторе проделал и секу пердически, ага. Я прям охренел, как тебя увидел. За последние пару месяцев первый живой человек, смотрю, ага. Да так, смотрю, отчаянно идёт, не скрываясь, ага. Я аж прям офигел. А моя как глянула, сразу тебя признала.

– Да, – улыбнулась им навстречу Олегова жена, стоящая на площадке перед открытой дверью, в стареньком коротком халатике, сама коротенькая и пухленькая, несмотря на очевидно не сытую жизнь.

    А может, и не такую уж не сытую. В тесной прихожей хрущёвки, в которую Пастырь вошёл вслед за хозяином, стояли штабелями коробки, явно из продуктового магазина. Коробками же была загромождена и гостиная. В квартире повис прокисший запах давно немытого и не проветриваемого помещения, немытых тел, клозета и табачного перегара.

– Неплохо вы затарились, – кивнул Пастырь, обозревая ящики с водкой, бутылки растительного масла, бутыли воды, мешок с сахаром и коробки китайской лапши в ближнем углу. Уставлена комната была так плотно, что оставался только небольшой пятачок в центре, где, похоже, супруги и спали, из чего можно было сделать вывод, что спальня вообще превращена в продовольственный склад.

    Видать, когда начался бардак, когда начали крушить магазины да склады, Олежка не растерялся, тоже приложил руку. Ну и правильно: выживать как-то надо, и тут уж каждый сам за себя, и никто о тебе не позаботится. А может, рассчитывал приторговывать потихоньку, коли масть пойдёт.

– Жрать-то надо что-то, – буркнул Олег.

– А как без воды и света?

– Керосином спасаемся пока, – вступила Надежда. – Да спиртом сухим. Но лампу мы редко жжём – страшно. Вода – да, заканчивается. А зимой что делать будем, без тепла-то, и вообще не знаю.

– Зато воды будет завалом, – сварливо проворчал мужик, – нагребай. Только ты доживи сначала до зимы. – И Пастырю: – Говорил я ей, сматываться надо отсюда, ещё когда первая волна только пошла говорил. Так нет: родители, родители, – гнусаво передразнил он жену. – Ну и где теперь твои родители?

    С заблестевшими от слёз глазами она принялась собирать на стол в тесной кухне, куда провели гостя, раскочегарила примус.

– Может, наладится ещё всё к зиме, – произнесла с надеждой.

– С моими что стало, не знаете? – нетерпеливо спросил Пастырь

    Супруги переглянулись, женщина опустила глаза, вздохнула…

    В мае Елена отправила Вадика в лагерь. Многие так сделали, чтобы спровадить детей из города, в котором набирала обороты «краснуха» и который собирались закрыть на карантин. Принимали туда бесплатно, со всей области, обещали, что дети будут в полной изоляции от внешнего мира, под присмотром бригады врачей. Олег с Надеждой тоже отправили своего сына в тот лагерь, о чём теперь жалели. Неизвестно, что стало с детьми. Сначала, пока мобильная связь работала, дети хоть звонили, рассказывали, что да как. Весёлые, вроде, были, никто из них не заболел. Там и правда целая бригада, говорят, работала, осматривали их каждый день, таблетками какими-то пичкали для профилактики. А в городе между тем всё хуже и хуже становилось, всё страшней было жить. Начались погромы, паника. Немногочисленная милиция сделать ничего не могла, а потом ещё явились какие-то бандиты и объявили, что раз менты, дескать, порядок навести не могут, то они берут власть в свои руки. Тут уж вообще началось такое…

 

    Виталий Георгиевич предлагал Елене уехать в Полыгаево, к его родителям, но она…

    А?.. Кто такой Виталий Георгиевич, говорите?..

– Ой… – Надежда зажала рот рукой, испуганно сморщилась, глядя на мужа, который молча повертел пальцем у виска.

    Пастырь несколько минут смотрел на супругов, переводя тяжёлый взгляд с одной на другого. Потом кивнул, поиграл желваками.

– Ну и? Она поехала?

– Не поехала, – выдохнула Надежда.

– Ты, Петро, только не думай… – вмешался было Олег, но Пастырь не дал ему договорить:

– Но она жива?

    Бандиты лютовали. Оставшуюся милицию перебили быстро, даже на квартиры к ментам приходили убивать. Убивали безжалостно всех, кто выглядел нездоровым, кто попадался под руку на улице, кто – не дай бог – выказывал недовольство. Бешеные они были, псы бешеные, рвали всех подряд – и чужих рвали и своих. От страха, наверное, от предчувствия скорой смерти. Стали ходить по квартирам, выискивать награбленное из магазинов, да и просто искать людей побогаче. Убивали и грабили почём зря, целыми семьями вырезали, целыми улицами. И никто ничего не делал – ни тебе милиции, ни армии, как будто так и надо. Администрация городская попряталась, мэра убили в числе первых.

    Потом бандиты исчезли из города. Говорят, целой колонной «Камазов» уезжали – столько добра нахватали себе.

– Что с Леной стало? – не выдержал Пастырь ходьбы вокруг да около.

– Умерла она, – отозвался Олег. – В июне и умерла, едва эти охламоны из города свалили, ага. А этот… козёл!.. Перевалов этот…

– Её на Космодемьянской видели, – перебила Надежда. – Вера Максимовна, из одиннадцатой. Вы ж её знаете, наверно. Помните Веру Максимовну? Медсестрой работала. Соседка ваша была. Тоже умерла, в июне. А этот – уехал. Ещё когда бандиты явились. Лену бросил и уехал.

    Пастырь не ответил. Он сидел бледный, уставясь в одну точку на столе, где на коричневой изрезанной клеёнке затерялся одинокий бледный червячок китайской лапши.

– Это… – оживился Олег. – Я сейчас, ага…

    Он убежал в гостиную, вернулся с двумя бутылками водки, налил по полстакана.

– Помянем, – выдохнул, поднимая. – Всех, ага.

    А в начале июля вообще жуть началась, – продолжала Надежда, морщась после водки, накладывая в тарелки лапшу. Явились «пионеры». Говорят, они из того лагеря, из Сосновки, и даже, вроде, Михайловских среди них кто-то видел. Врут, наверное, потому что как тут увидишь, если они сразу окопались на вокзале и близко никого к себе не подпускали. Загребли себе водоканал, где воды в цистернах вымершему городу на год хватило бы. Весь город обшмонали, но после бандитов найти что-нибудь было уже нереально. Вы не думайте, что они дети – не дети они. Звери лютые, ещё хуже бандитов. Те хоть ради поживы убивали, а эти – так просто: от страха ли, от ненависти ли.

– Фашисты они, – вставил Олег. – Я их видел один раз, на Глинки. Они там целой шоблой проходили, строем. Ходят строем, ага, с черными повязками, а на руках наколки типа свастик. Вооружены неплохо так-то, ага.

    При них не дай бог на улице оказаться – стреляют сразу, не разговаривая. Люди рассказывали, что ходила к ним делегация, просить, чтобы за водой пускали… Никто не вернулся.

– Много народу в городе? – глухо спросил Пастырь.

– Да кто его знает, – пожал плечами Олег, наливая ещё по одной. – Народ есть, это точно, ага. Болезнь, вроде, поутихла, не знаю. А может, просто не видно уже умирающих – по улицам нынче так-то не ходит никто. И без воды ещё мрут. Кто отчаянный, те бегают с вёдрами-бидонами на Чуню, да только много ли набегаешь, когда то и смотри, чтобы на глаза этим не попасть, ага. Тоже не знаю, что делать будем – литров триста осталось водицы. Думаю, в Благонравное перебираться надо до холодов – там печи, колодцы.

    Выпили.

    В сердце Пастыря засел клин – острый, ржавый, металлический клин, холодный и тяжёлый. И сердце болело, на самом деле болело – давило и отдавалось шилом куда-то в спину. И от водки легче не становилось. Это надо было пару бутылок выпить ему, чтобы уж вырубиться совсем и ничего не чувствовать.

– Я выхожу иногда, – продолжал Олег, вскрывая новую банку тушенки. – Вижу мужика одного с завода, с которым работал, ага. Тут рядом, на Смирнова, в подвале целый табор организовался – четыре семьи. Плохо, говорят, совсем стало без воды-то, ага, так тоже в Благонравное думают перебираться.

– Выкурить пионеров не пробовали? – тяжёлый взгляд Пастыря упёрся в Олеговы прозрачные глаза.

– Кто? – опешил тот.

– Вы. Оружие-то, поди, есть у мужиков? Неужели не осталось ничего после ментов да бандитов? А «Охотник» магазин?

– Да есть стволы так-то, – пожал плечами хозяин. – Стрелял кто-то в этих пионеров пару раз. Только куда тут попрёшь, с берданками да «макарами» против этой шоблы. Их там человек шестьдесят, не меньше, ага. Автоматы, винтовки. У них даже гранаты есть – слышно было пару раз как взрывали что-то. Крутые ребята, не смотри, что малолетки. А тут пойди попробуй собери кого – одни трупы да умирающие, да боятся все друг друга: вдруг ты заразный, ага.

– Же-енька-а! – пьяно сквасилась и заскулила Надежда. – Женечка наш… А вдруг… Как же можно-то… стрелять-то… Сыно-о-оче-е-ек!..

– А ты издалека пришёл? – поинтересовался у Пастыря Олег.

– Угу, – кивнул тот, пытаясь собрать глаза в кучку. После двух стаканов водки отвыкший от этого пойла и голодный организм раскис совсем. И только в сердце больно давил тяжёлый ржавый клин. – Это ж откуда у них столько оружия?

– У пионеров-то?.. Да кто их знает. Там же, возле лагеря, охрана стояла – менты и солдаты из части, что в Ледащево, ага.

– И никто не пробовал добраться до Сосновки?

– Ездили, – пьяно мотнул головой Олег, разливая остатки, открывая новую бутылку. – Я, Степаныч и Костик ездили, ага.

– И что там?

– Мрак, – отозвался тот, опростав свой стакан. – Трупы. Одни трупы кругом. Менты, дети, солдаты, обслуга… И это, слышь… С пулевыми почти все, ага. Красных мало совсем, и они в одном месте сложены. А те, что по территории лежат – с пулевыми, ножевыми, с головами разбитыми.

– Же-е-е-ня! – взвыла женщина. – Сы-ы-ына-а-а!

– Да заткнись ты! – шикнул на неё муж. – Орёшь на весь город! Нам только пионеров тут в гости не хватало, ага.

– А… это… – напрягся Пастырь. – Вадьку моего…

– Не видал, – покачал головой Олег. – Да и пойми: мы ж каждый своих высматривали, ага. Их там с полсотни по лагерю разбросано было… Не знаю… А где красные лежали, так туда идти… сам понимаешь так-то… Мы туда мотались недели через две после того, как пионеры явились, ага. Узнать было трудно уже кого-нибудь… Петрович свою Маринку только по одежде и определил, ага… А я нашего так и не нашёл…

– А здесь Вадьку не видать было?

– Не-а, – Олег сочувственно нахмурился. – В подъезде никого живых нет. Да во всём доме, наверняка, никого, кроме нас, ага. Я это… цементом посыпаю внизу, в подъезде, на всякий случай. Ни разу ничьёго следа не видал.

    Пастырь в раздумье посмотрел на зажатый в кулаке стакан, в котором смердяче плескалась водка. Пить больше не стоило. Да и не хотелось. Таблетку бы какую от сердца…

    Кто такой этот Виталий Георгиевич, он не знал да и знать не хотел. Это было теперь уже неважно совсем. Ленки нет, а значит, все грехи её искуплены, если были грехи. Теперь нужно было думать про Вадьку. А вариантов, значит, всего два остаётся: либо он там, в лагере, среди… Либо тут, на вокзале.

    Вадьку Пастырь знал хорошо: Вадька был тих, не отчаян, с ленцой и подростковым безразличием ко всему, кроме своих каких-то, одному ему ведомых, интересов. Впрочем, это было три года назад, когда пацану было двенадцать. А они ведь быстро меняются в этом возрасте, каждый год так меняются, что и не узнаешь; так что каким стал его сын за эти три года, Пастырь мог только предполагать. Ленка многого не писала, конечно, но по интонации, с какой она говорила о сыне, было видно, что намучилась она с ним уже по самое не могу.

    Эх, Ленка, Ленка… Чего тебе надо было? Ведь хорошо жили – ну не хуже, чем другие живут. Мужика, что ли, не хватило, ласки мужицкой? Или дурость бабья в голову ударила, когда этот хрен с горы подъехал с красивыми словами? Или… плюнуть решила на своего законного мужа, поставить крест?.. Ох, бабы…

– Ты, поди, многое повидал, – пьяно прогундел Олег. – Что там творится расскажи, а? Как там наша… Рассея… великая наша держава, ёптыть? Совсем подохла или ещё трепыхается?

    Пастырь с внезапным омерзением посмотрел в осоловелые прозрачные глазёнки. Хотел врезать, но передумал. Человека просто отчаяние жрёт и обида – на судьбу, на жизнь, на людей, на сраное правительство, на бездарных горе-врачей, накупивших себе дипломов, на ментов, которые ни на что не способны… А через водку всё и прёт наружу, что было свалено в душу и камнем придавлено.

– Ой-ой, как он глянул!.. Слышь, Надьк… Он меня прям убил взглядом, ага… – принялся паясничать хозяин. – Ты, Петро, не надо так смотреть, ага… Мне твоё презрение… Я ж и перее*** могу, извини конечно, ага… Ты, может, заслуженный зэк там и всё такое… Но я, Петро, знаешь, мужик простой так-то… Я, бля, без аха и упрёка возьму и перее***, ага…

    Испуганная пьяненькая Надежда треснула мужа кулачком по затылку, схватила за волосы, принялась зажимать ему ладонью рот, притягивая его голову к своей груди:

– Чего мелешь-то, ты!.. – запыхтела она. – Куда тебя понесло-то, олух царя небесного… – И Пастырю: – Вы не слушайте его, Пёт Сергеич… Он дурак, когда примет.

– Сама дура! – пробубнил Олег в её ладонь. – Уйди нах-х!

    Пастырь принялся рассказывать. Скорее себе рассказывал, чем этим двоим. Рассказывал о той девчонке, в Симферополе, которую забросали камнями вместе с годовалым сыном, думая, что у них горячка – забили насмерть, как ни увещевала женщина, как ни умоляла, говоря, что у ребенка банальный диатез, как ни закрывала его собой до последнего. Рассказывал о сошедшем с ума менте в Новосибирском аэропорту: когда его попытались изолировать, он положил всю бригаду скорой помощи и половину рейса. О целых колоннах автомашин, покидавших города и о том, как останавливались, вдруг, многие из них прямо на дороге и уже не двигались, и тогда приходилось ждать, пока подъедет бульдозер или танк и столкнёт мёртвую машину в кювет, расчищая затор. Рассказывал о том, что жизнь человеческая нынче не стоит ничего – ноль рублей и ноль копеек её цена; о повальной всеобщей панике и о том, как из последних жил, внадрыв, пытаются люди выжить.

    Олег болтал головой, клевал носом, матерился. Его жена утирала с мутных осоловевших глазок пьяные слёзы и причитала, оплакивая своё будущее.

    Потом Пастырь махнул рукой, поднялся. Обрывая их уговоры остаться до завтра, неуверенной походкой пошёл в туалет.

    Унитаза не было. Вернее он был, но стоял в стороне. А на его месте была проломлена в полу дыра в брошенную квартиру четвёртого этажа, прикрытая распластанным картонным ящиком из-под лапши «Доширак», чтобы снизу не тянуло смрадом. Хорошо устроились. Воды-то нет же. Это ж благо, что квартира их расположена по другому стояку, не над Пастыревой.

– В шестнадцатой хозяйка померла давно, – промычал Олег, отводя пьяные глаза под взглядом Пастыря.

    Пастырь нужду справлять не стал, покачал головой, вышел.

7. Пёс и манекены

    Слегка пошатываясь, спустился на третий этаж. Постоял несколько минут, прижавшись лбом к двери с номером девять, вдыхая мёртвенную и пыльную вонь подъезда. Потом потянул носом через замочную скважину, надеясь учуять родной запах своего жилища – не учуял ничего. На всякий случай, прижимая губы к замку, позвал: «Вадька! Ты дома?» Несколько минут ждал ответа.

    А что, если сын правда дома? Лежит там, умирая от голода и жажды… Или от горячки…

    Нет. Пастырь помотал головой. Нет. Пыль на ручке копилась давно, уж никак не меньше прошедших двух месяцев – сейчас на ней только его пальцы и видно было.

 

    На всякий случай позвал сына ещё раз, втянул ноздрями воздух из квартиры через замочную скважину. Задумался: не сломать ли всё же дверь?..

    Нет.

    Достал из кармашка рюкзака огрызок карандаша и блокнот, вырвал лист. Долго пытался вспомнить, какое сегодня число, но так и не вспомнил. Написал:

Вадька! Жизнь продолжается. Не вешай носа и не паникуй. В квартире №20 живут супруги – Олег и Надежда. Если они еще не ушли, постарайся по началу держаться их. С ними или без них уходи в Благонравное, в городе ты не выживешь, тем более – один. Если идти от Благонравного в сторону Карасёвки, то за развилкой, на малой дороге найдёшь зелёный вагончик. Там живёт Михай, цыган – мужик хороший, надёжный, наверняка тебе поможет, чем сможет. Скажешь, что сын Варнака, не забудь. Будь осторожен, никаких контактов с «красными», ближе двадцати метров не подпускай ни за что. Думай головой, очень тебя прошу! Не верь никому, кроме Михая, если повезёт с ним встретиться. Борись, Вадька, не сдавайся. Живи!

Удачи тебе, сын! Прощай. Любящий тебя, отец.

    Поставил подпись, сложил бумажку, скрутил в тонкую трубочку и засунул в зазор под верхним наличником.

    Спустился на первый этаж, посмотрел на свои следы на тонком слое белого цемента, которым припылены первые ступени. Вышел на улицу, огляделся по сторонам и, отойдя к кустам, отлил.

    Был первый час дня. Солнце шпарило совсем не по-октябрьски. Лужи после ночной грозы стремительно высыхали, оставаясь только в тени дворов – чистые, прозрачные, не замутнённые следами жизнедеятельности Хомы Сапиенса лужи. От асфальта веяло парилкой, от стен домов – смертью. Вспомнилась «Мёртвый город, рождество», одна из любимых, и он принялся напевать её себе под нос, выбирая путь следования.

    Собственно, путь-то у него был, кажется, один: вокзал. Мычание из репертуара «ДДТ» сменилось классикой: «Взвейтесь кострами».

    Но сначала ему надо сходить на Космодемьянской. Низачем – просто так. Нет, разумеется, не для того, чтобы найти там останки жены, которые, вероятно, так и лежат на том месте, где встретила она свою смертушку.

    Он помотал головой, пытаясь вытрясти из неё остатки хмеля. Подошёл к ближайшей луже и долго плескал в лицо тепловатую воду, без удовольствия фыркая и отплёвываясь. Потом постоял, глядя на свой дом, помахал рукой пятому этажу, нисколько не сомневаясь, что через дырку в шторе за ним сейчас наблюдают. Потом забросил за спину рюкзак, который отяжелился тремя банками тушёнки, бутылкой водки и несколькими коробками лапши, натянул респиратор и перчатки, достал из петли обрез и двинулся на северо-восток, к универмагу, за которым начиналась узкая и короткая – в десяток домов – улица Зои Космодемьянской. Чего Ленке было нужно на этой улице, одному богу ведомо. Может, там жил её хахаль? Да нет конечно: не пошла бы она, заведомо уже больная, к нему. И, насколько Пастырь знал свою жену, она ушла бы из дому при первых же симптомах болезни – пошла бы помирать куда угодно, только подальше от дома, чтобы не сеять в нём заразу. А что делала на Космодемьянской соседка из одиннадцатой квартиры? Эта, как её… Вера Максимовна?

    Ему отчётливо представился весь ужас, который должна была испытать жена в последние часы жизни. Одна во всём городе, приговорённая к смерти, без права умереть по-человечески у себя дома, без надежды увидеть напоследок родное лицо, каждую минуту ожидая брошенного в голову камня или выстрела в спину. Увидел, как сгорая от температуры в сорок один, дыша огнём, красная и уже плохо соображающая бредёт она, шатаясь, по пустынным улицам умирающего города, без цели, или, может быть, желая побыстрее найти смерть – нарваться на кого-нибудь, кто не откажется стеснительным выстрелом прекратить её мучения.

    Ленка, Ленка…

    На Гоголя показалось ему на миг, что кто-то мелькнул за углом бара «Корвет». Но, наверное, только показалось. Кто и с какой целью станет ходить по мёртвым беззвучным улицам обездушенного города? Если только кто-нибудь вышел за водой… Увидел, наверное, обрез и решил уклониться от встречи. Ну и ладно, Пастырь тоже не очень-то желает встреч. Ему нужна только одна встреча. Дай-то бог, чтобы Вадька оказался в числе этих… пионеров. Хотя трудно представить его в подобной компании.

    «Ты опять забываешь, что ему давно не двенадцать! – одёрнул Пастырь себя. – И потом, он мог попасть в эту компанию против воли… Чёрт же его знает, что за кодла сидит на вокзале и что у них там за порядки».

    Уже незадолго до поворота на Фурманова, к универмагу, Пастырь отчётливо почувствовал чей-то прилипший к спине взгляд. Резко обернулся… Никого.

    Быстро пересёк улицу, повернул за угол и остановился, присел на корточки, прижавшись спиной к тёплой и шершавой стене дома, взяв на изготовку обрез.

    Ему пришлось сидеть так минут пять. Шагов он так и не услышал, успел только вздрогнуть, когда из-за угла вывернула собака. Большая грязная псина, облезлый и исхудалый кобель-среднеевропеец вывернул из-за угла, идя, наверное, по следу, и тут же отпрянул, замер, втягивая носом Пастырев запах, недобро глядя.

– Тебя почему ещё не съели, шашлык? – спросил Пастырь.

    Пёс не ответил, но настороженно опустил голову, недвусмысленно приподнял верхнюю губу, показывая клыки. Однако в глазах злобы не было, скорее – равнодушное ожидание чего-то.

– Так ты, типа, охотишься на меня, что ли? – продолжал Пастырь, догадываясь о намерениях пса. – Ну, это ты зря, парень, я ведь и шмальнуть могу.

    Он переложил обрез в левую руку, правой медленно и плавно достал из ножен штык-нож. Пёс зарычал на это движение хрипло, для острастки, но нападать, видимо, не решался пока.

– Ну, что? – поинтересовался Пастырь. – Биться будем или разойдёмся при своих?

    Держа нож на взводе, прикрывая им горло, медленно поднялся, давая псине возможность оценить свой размер и почувствовать силу человека. Поднявшись, выждал на раз-два и сделал шаг на сближение. Пёс снова зарычал хищно, но в конце дал петуха – его глухой рык перешёл в нерешительный взвизг. Зверюга, видать, имел опыт людоедства – давил и рвал, наверное, потихоньку, больных, которые уже плохо соображали и ещё хуже двигались. Но варнак совсем не выглядел слабым: в его движениях чувствовалась сила, а в запахе его не было ни страха, ни болезни.

– То-то и оно, – произнёс он, делая ещё один шаг в сторону собаки.

    Пёс опустил губу, спрятал клыки, попятился, поджимая хвост, – смирился с тем, что на этот раз ему ничего не обломится.

– Вали, короче, отсюда, – посоветовал ему Пастырь. – Я вас, таких зверушек, знаешь сколько слопал… Я на вас собаку съел, если что.

    Он широко махнул ножом. Пёс глухо зарычал, но отбежал шагов на десять, остановился, равнодушно поглядывая на человека. А Пастырь, не боясь, повернулся к нему спиной, сунул штык в ножны и потопал к универмагу.

    «Пристрелить бы надо было, – подумал он. – Может, эта псина и Ленку…»

    Старое, серое, трёхэтажное здание универмага, построенное ещё году в шестидесятом, встретило его оскалом выбитых дверей и безучастным взглядом пустых глазниц-окон, стёкла из которых были высажены начисто и пылились на тротуаре. Видно было раскуроченные прилавки, поваленные стойки для одежды, осколки стекла и фарфора, кучи наваленных на полу товаров, которые не понадобились никому: пластиковые тазы и вёдра, детские игрушки, мячи, зонты, недобитые зеркала и мебель. А у входных дверей шутники – то ли бандюки, то ли пионеры (хотя чем вторые отличаются от первых – это ещё вопрос) – повыставили манекены и не поленились, глумясь, выкрасить их красным и завернуть в некогда белые простыни. Одному женскому манекену кое-как приделали между ног секс-шоповский фаллос с натянутым на него презервативом, пририсовали над верхней губой мюнхгаузеновские усы; а мужику водрузили на пластмассовую голову кудрявый женский парик.

– Ну-ну… – пробормотал Пастырь. – Петросяны, значит…

    Он прошёл между манекенами, по выбитой и брошенной на пол массивной двери, внутрь, в тихий беспорядок магазина. Не меньше часа ходил по этажам, блуждал по отделам, хрустя битой посудой, перешагивая заваленные стойки, распинывая мячи и кукол. Нет, всё самое ценное конечно же было вынесено задолго до него. Ни одежды, ни консервов, ни спичек, ни спинингов – ничего полезного в разбросанном по полу и оставленном на полках хламе. Нашёл, правда, пыльное байковое одеяло, вытряс, свернул потуже, уложил в рюкзак. Ночами было уже холодно, а скоро начнётся и настоящая осень. Долго вертел в руках блестящий аккуратный топорик для разделки мяса, с обрезиненной ручкой, чуть изогнутый. В конце концов сунул в одну из петель, нашитых на ремень – хорошая вещь, хоть и не из лёгких.