Kostenlos

Учитель музыки

Text
Als gelesen kennzeichnen
Schriftart:Kleiner AaGrößer Aa

– Господин Витлав Эриксон выполнил своё обещание?

– Затрудняюсь ответить. Выполнил как минимум наполовину. Дело в том, что после того как он ушёл в «Гезе Хусверк» я его больше не видела. Я звонила в фирму – потом, когда он не вернулся домой, и я поняла, что с ним что-то случилось. Служащий фирмы сказал, что муж оформил расторжение договора и получил уведомление о расчёте, который должен предоставить господину учителю. А занёс ли муж деньги господину Скуле, я не знаю.

– Занёс, Хельга, занёс, – вмешался Эриксон. – Зачем ты лжёшь, объясни мне?

– Господин Скуле, – обратился комиссар к Эриксону, – я прошу вас молчать, пока к вам…

– Идите к чёрту, комиссар! – закричал Эриксон. – Идите к чёрту, понятно вам? Если у вас есть претензии к этому чёртову учителю музыки с мерзкой фамилией Скуле, так ему их и предъявляйте, а меня оставьте в покое! А ты, ты Хельга… Как ты могла? Я ожидал всего, но это… Что тебе нужно? Мои деньги? Мой дом? Моя жизнь? Или всё и сразу?

    Хельга закрыла лицо руками, зарыдала. Комиссар кивнул сержанту; тот сноровисто извлёк из упаковки тонкий упругий ремешок и быстро надел его на голову Эриксону, перехватив нижнюю челюсть так, что тот больше не мог раскрыть рта.

    Комиссар успокаивал Хельгу и поил её водой, а потом ещё долго задавал всякие дурацкие вопросы, по делу и не очень, выяснял детали и цеплялся к словам. Наконец устало откинулся на спинку стула и потёр глаза.

– У меня больше нет к вам вопросов, мадам Эриксон, – сказал он, тупо глядя в свои бумаги.

    Хельга, не глядя на Эриксона, кивнула, поднялась.

– Я могу идти, комиссар?

– Да, конечно, – промычал тот, не отрываясь от бумаг.

    Она ещё минуту стояла, словно хотела что-то сказать. Эриксон ждал её взгляда, ждал, что она сейчас заплачет, бросится к нему, будет просить прощения, и всё разрешится. Но нет, этого не случилось – осень, безумие, безнадёжность и смерть окончательно вступили в свои права. Услужливый сержант закрыл за Хельгой дверь, вернулся к компьютеру.

    По знаку комиссара капрал снял с головы Эриксона ремешок, взял под локоть, заставляя подняться.

– Проснуться, – пробормотал инженер. – Мне просто нужно проснуться. Это всё сон. Разбудите меня, капрал, дайте хорошего подзатыльника.

    Комиссар Вальхоф задумчиво посмотрел на него, потёр подбородок, закурил новую сигарету.

– Да, это бывает, господин учитель, – сказал он. – Бывало и у меня такое пару раз. Но только, господин Скуле… вы же чокнутый, а от безумия не проснёшься, и от жизни тоже. Ну, разве что, на том свете… Так что сбежать отсюда у вас не получится. Впрочем, если только – в полное и окончательное безумие.

– Вам Габриэль Клоппеншульц кем приходится? – усмехнулся Эриксон.

    Комиссар посмотрел на него усталым взглядом, покачал головой, кивнул капралу: «Ведите».

Эпилог

    Ладно, в душ она сходит вечером, дома. «Не надо было дрыхнуть, коняга ты такая, – выругала себя Линда. – Надо было пойти и смыть с себя всё».

    Она сбросила футболку и лифчик, кое-как обмыла под умывальником в туалете шею и грудь, потёрла подмышки и обкатала шариком дезодоранта. Подняв юбку, присев и сосредоточенно сопя, долго елозила между ног гигиенической салфеткой. Иссохшее, всё в трещинах, мыло отказывалось мылиться, так что руки она мыла минут пять, попутно рассматривала в зеркало лицо, напяливая на него дурацкие выражения, и фыркала над особо смешными гримасами.

    Чашку с горячим кофе поставила на подоконник. Ей нравилось, когда чашка стоит на подоконнике и исходит паром в солнечных лучах, отражаясь в стекле. Иногда, любуясь этим зрелищем, она садилась и писала своё хайку про исходящую паром на подоконнике чашку кофе и бренность человеческой жизни. Хайку писалось уже лет восемь, и каждый раз выходило другим, но из раза в раз оно не устраивало Линду и бывало безжалостно изорвано или сожжено над огнём зажигалки, перед новой сигаретой. Ничего, ничего, однажды наступит тот день, когда она по-настоящему прочувствует эти извивающиеся в солнечном свете змейки пара и напишет заветные три строчки, в пять, семь и ещё пять слогов. Может быть, ей тогда будет уже лет девяносто, она станет умудрённой жизнью подслеповатой матроной с трясущейся, как у Рачихи, головой, или занудной и склочной обитательницей дома престарелых, от которой будет пахнуть недержанием мочи и валериановыми каплями. И в свой последний день она сядет у окна и на спине лежащего на подоконнике солнечного зайца напишет те самые три строчки, после чего тихо и предсказуемо умрёт в своей постели…

    Фух, какие глупости!

    Линда упала на кровать, забросила руки за голову. На всякий случай понюхала подмышку, удовлетворённо кивнула. Увидела на тумбочке флейту. Бедняга Якоб так и забыл её, растяпа. Вернулся ненадолго в свой сон, чтобы закрыть дверь, да так и сгинул в нём.

    Она осторожно – почти благоговейно – взяла инструмент, подула в мундштук, прислушалась к томной дрожащей ноте. Принялась вертеть флейту в руках, поглаживая, изучая, впитывая пальцами её энергию.

    Внизу на теле инструмента была сильная потёртость, будто кто-то скоблил её сначала ножом, а потом металлической губкой для мытья посуды. Судя по всему, пытались стереть позолоченную надпись, расположенную вдоль тела флейты и вырезанную в дереве замысловатой вязью, мелкими-мелкими буквами. Лак был стёрт напрочь, но позолоту местами не удалось удалить, так что некоторые буквы читались довольно отчётливо. Поразмыслив, Линда взяла из сумочки губную помаду, уселась по-турецки на кровать и принялась сосредоточенно обводить гравировку, пытаясь восстановить надпись. Она заполняла канавки вязи, стирала излишки помады салфеткой и сосредоточенно сопела, высунув кончик языка. Минут за пятнадцать ей вполне удалось придать буквам контрастности и она, поднеся флейту к окну и вращая её то так, то этак, прочитала: «Мо.му мило.. Якоб. с любо..ю, Хел.га. И пус.ь му.ыка н.ш.й люб.. зв.ч.. вечно».

– Хм… – она пожала плечами и несколько минут задумчиво смотрела на инструмент. – Хельга… «Музыка нашей любви»… Вот мерзавец!

    Она бросила флейту на кровать, села у окна и принялась за кофе, поглядывая на залитую нежарким сентябрьским солнцем Сёренсгаде, на пару машин, прижавшихся к тротуару и на редких прохожих, прислушиваясь к трамвайным звонкам в стороне площади Густава Стрее и к звукам пианино, доносящимся из дома напротив – возможно, там тоже учитель музыки давал своей ученице урок.

    Покончив с кофе, поставила чашку в мойку, оделась и посмотрела на часы. Постояла в раздумье над флейтой. В конце концов, решила – сунула её в чехол и положила в сумочку. Ну, не оставлять же, правда, здесь – мало ли что: может быть, Якоба ещё признают невиновным и выпустят.

    Остановившись в прихожей, окинула гостиную взглядом, в который подпустила немного грустинки.

– Прощай, квартира, – сказала она, улыбнувшись люстре под потолком. – Не поминай лихом.

    Когда спускалась, услышала разговор внизу, у квартиры Якоба. Стукнула дверь. Один голос она различила ясно – это была Бегемотиха Винардсон, а второй – тоже женский – был ей незнаком.

    Спустившись до второго этажа, увидела в холле миловидную хорошо одетую даму, которой что-то быстро рассказывала коньсержка. Дама молча слушала. По лицу, по припухшим векам и губам, было видно, что она недавно плакала. Линда не стала торопиться – спустилась по лестнице медленно и со скучающим видом отошла к привратницкой. Дама даже не взглянула на неё. Они с Бегемотихой шептались ещё добрых десять минут, потом дама сунула что-то коньсержке в руку и, бросив на Линду скользкий взгляд, вышла.

– Кто это? – Линда кивнула на дверь, когда та закрылась за ушедшей незнакомкой. – Чего ей надо было в комнате Якоба? Новая жиличка, что ли?

– Да какая жиличка, – Бегемотиха зашла в привратницкую повесила ключ от квартиры Скуле в шкафчик, со вздохом уселась за стол, где давно остыла недопитая чашка чаю. – Это его бывшая, Якоба.

– Жена? А разве он был женат?

– Не жена. Жили вместе. Да только когда Якоб совсем плохеть стал, она его бросила. Говорили, нашла себе состоятельного, вышла замуж.

– А зовут – Хельга?

– Хельга, – кивнула фру Винардсон. – А ты почём знаешь? Сучка она. Сучкой была, сучкой и осталась. Но любила его, ничего не скажу, любила как кошка. Он же мужик хоть и того, на голову не того, и не самец ни разу, но красив же. Прям поролон, как говорила моя матушка, поминая Аполлона. Может, она его и сейчас ещё любит, кто знает. Плакала в комнате, ревела, аж стены сквасились. Да всё рыскала по комнате, флейту искала. Не нашла, расстроилась, даже наорала на меня. Сучка. Я уж не стала говорить ей, что флейта-то вместе со жмуриком отправилась, чтобы ему на том свете не скучалось, было чтоб чем заняться.

– Угу, – Линда посмотрела на часы, кивнула, сделала растроганной Бегемотихе ручкой «пока», по её требованию пообещала, что будет заходить иногда и, улыбаясь своим мыслям, вышла на улицу.

    Якобовой бывшей уже и след простыл – укатила. Вместо двух машин у тротуара стояла теперь одна. Ну и ладно.

    Линда посмотрела на облачко, одиноко застывшее в иссиня-прозрачном небе, поглубже спрятала в сумочку флейту, тряхнула шевелюрой и направилась к площади Густава Стрее; и каблучки её бодро застучали по асфальту, заставляя сентябрь плестись следом в надежде, что эта симпатичная жизнерадостная брюнетка в короткой юбчонке хоть раз оглянётся на него.

    Но она не оглянулась.