Записки сутенера. Пена со дна

Text
0
Kritiken
Leseprobe
Als gelesen kennzeichnen
Wie Sie das Buch nach dem Kauf lesen
Schriftart:Kleiner AaGrößer Aa

Слушая мой трёп, Шина не расстраивался, у него (говорит) появились соображения в связи с этим, впрочем, и мою информацию он собирался проверить. Ему казалось, что я просто не умею искать. Должно же быть в этом городе что-нибудь эдакое!

– Где (спрашиваю)?

– Найдём (говорит). И этим займёмся!

– Чем?

– Воскресим Францию, возродив былое искусство!

– Как воскресишь, тут исторические предпосылки.

– У меня нюх! Только не нужно ходить по проторенным дорожкам. Нужно быть верным пионерской традиции. Я лично – следопыт.

Поехали на Rue Saint-Denis. Но в этих кварталах, как два пальца обоссать, наткнуться на представителей советского дипломатического корпуса. Верно, что с их лицемерием и вечным дискурсом о возвышенном, к блядям их тянуло магнитом. Его послушать – один Лувр у него на уме, а приглядишься, он то и делает только, что карандаш точит в кармане.

– Элементарный закон физики (сказал Шина), Иванов закон. Они, быть может, к блядям и не ходят, но таскаются по этим местам, на экскурсию, с понтом, заблудился. А на самом деле, поглядеть, послоняться, понюхать, чем пахнет вся эта растленная жизнь. От морального кодекса строителя коммунизма звёзды уже в голове, не череп, а космос. А, точнее, безвоздушное пространство. Задыхаешься! Я, впрочем, их понимаю. Разведчики эти, сука, вечно щупают дипломатический корпус, как бабу, сидят на хвосте, аж жопа в огне. Ракетоносители и боеголовки! Во сне видят засадить тебе в одно место.

В пип-шоу Шина идти отмахнулся, там, мол, нужно дрочить, а трогать женщин нельзя. Видит око да зубу – во-ка!

– Всё равно (говорит), что конфету в бумажке сосать! Оставим тем, кто возбуждается от отражения на стекле бабушкиного буфета.

Я знал одну, которую можно было потрогать за 200 франков, но Шина всё равно отказался, сказав что это убого.

– Если б она (говорит) стоила тысячу, я бы, может, за двести её и потрогал.

– Нет, не убого (говорю). И миллионеры, сидя в тысячных номерах, пекут в камине картошку в мундире!

– Я не настолько ещё обременён состоянием и развращён (сказал Шина). Вот когда у меня выпадут зубы, когда в паху прорастут грибы, когда при разговоре я буду жевать звуки и верхнюю губу, тогда, вот тогда ого-го, тогда я пойду просовывать руки. Я тогда буду щупать. Тогда у меня ухо востро, держитесь тогда у меня, суки и бляди! Всё спущу!

Я опаздывал, но мне было хорошо с Шиной. Он был мне всё равно, что семья. Я уже давно жил в полном отсутствии близких и соскучился. Мы должны были сперва прошвырнуться по улице, чтобы он выбрал товар (будем называть вещи своими именами). Потом бы я с ней сошёлся в цене, потом мы подъехали бы прямо к подъезду. Потом, как говорится, по Карлу Марксу: товар – деньги – товар.

#12/1

Dialogue serré à Londres. Les discussion entre Mikhaïl Gorbatchev et Мme Thatcher, à Londres, ont porté sur les questions stratégiques. Commentaires d’un porte-parole britannique: Ces deux-là adorent discuter. Le ton va du solennel au passionne mais n’est jamais amer (Figaro, 7 avril 1989) [26]

Первое время меня волновал вопрос: откуда они выходят и куда направляются? Они, вроде, похожи на меня, но между нами нет ничего общего. Я приехал к ним жить без приглашения, и они к этому не готовы (ну никак не ждали меня!), и, логически, места среди них для меня нет. Нужды во мне они не испытывали, только я в них нуждался. Как ни крути, я обречён был просить французов принять меня в свой коллектив, а просить я не умею и не хочу.

Я башлял в разных местах и жил, где придётся. К этому я и готовился, так что жаловаться желания не имел. Но всякому человеку нужны привязки. Я не мог просто болтаться и чувствовать себя хорошо. Когда живёшь в естественной среде, привязки сами собой возникают, на них не обращаешь внимания, даже кажется, что ты от них целиком свободен. В моей ситуации автоматизма быть не могло. Нужно было быстро и из ничего сочинить себе нечто родное и близкое. А для этого требуются ритуалы, точки отсчёта, буи и якоря. Нужны, по существу, границы. Пусть в виде стен комнаты, где моё тело измерило бы и знало расстояние до каждого предмета, или маршрута, регулярно проходя по которому, я бы смог, впитав и уничтожив его, сделать его своим. Так что работа курьера мне подходила. Ещё я читал газеты.

В СССР я никогда не читал газет. Всё в советских газетах, от орденов – до сводки о погоде было враньём. Можно было читать между строк, но я не ловил в этом кайфа. В армии один прапорщик (страстный поклонник кроссвордов), не пускал меня в увольнение, пока я не решу ему крестословицы из армейской подтирки. Но загадки там были, типа, воинское звание или день недели, так что времени я не тратил. Привычка читать газеты появилась, когда я работал разносчиком Фигаро. Я развозил газеты подписчикам на дом. Если бы я пахал в московской газете, то, наверное, занимался бы чем-нибудь другим, но ни в одной советской газете работать не пёрло. В Париже я рожей вышел только на разнос.

СССР взрастил маргинальность, возведя её в ранг рыцарского ордена и духоборства, так что место записки на полях мне даже льстило, сработал спасительный мазохизм. Я толковал это так, что человек, где бы он ни был, вечно заточен на счастье, потому нароет его даже в страдании.

Трудовой день начинался в четыре утра. У каждого был свой сектор. Я работал по месту жительства, в 14-м округе. Центр находился недалеко от Эфéлевой башни. Все газеты должны были быть разбросаны до семи утра. Оставлять газету нужно было не в письменном ящике, а под половиком перед дверью, так что иной раз приходилось карабкаться на 10-ть этаж (я не выносил лифтов). Вкупе с кофе, газета должна была пахнуть на столе у подписчика до семи, так как достаточно было не вложиться в последнюю минуту, чтобы в редакцию раздался звонок (от одной из дотошных старух, страдающих бессонницей, поступала жалоба на опоздание).

На финише, как и все, кто тянул лямку на моём месте до моей инкарнации (течение кадров там было енисейским), я в глаза ненавидел эту газету. Плюс, она чертовски пачкала руки. Но в страницах и шрифте Фигаро, как в синей пачке Житана, сквозило нечто подлинно парижское. Политическая возня меня не оживляла. Убеждён, что политики одинаковы по мясу и шкуре вне зависимости от лагеря, к которому себя примазывают. Они напоминают адвокатов. Достаточно день провести в суде, чтобы врубиться, насколько адвокаты, прежде всего, похожи друг на друга. Одна почва, одна трава. В суде козлу ясно, что рылом торгуешь на товарищеской встрече двух собутыльников. Только вместо мякиша, катаются судьбы. Победить, руководствуясь одними правилами – принцип всякой игры (преступление – нарушение правил). Круглая мысль мерещится истинной, а пар – дело напускное. Думают, что театр на Западе перекинулся. Нет, он живёт, переместился только на более действенные подмостки. В суд, в парламент, в кое-какие другие места.

Две передовые газеты Le Figaro и Le Monde, по существу, знаки на крыльях, не самолётных – политических. Правое, левое. Чаще покупают газету, как футбольный хулиган кладет на шею махровый шарф любимого клуба. С понтом, как говорят французы, объявить свой цвет. Для своих – и чужих. Знак единства единомышленников, и вызов противника к бою. Мы уже в игре, готовы к кровопролитию, нам не обязательно гнить в ожидании очередного матча. Мы – не зрители, мы – участники. То же и тут. Идёт человек, держит под мышкой газету. Навстречу другой. Оба узнали друг друга, разговаривать нечего. Экономия, баста.

Я листал Фигаро из провокации. В принципе, я предпочитал France Soir. Там печатались запиздонистые криминальные отчёты, но в газету Франс Суар раньше других закатили цвета, а на мой вшивый взгляд, газета, как и хорошее кино, должна быть исключительно чёрно-белой.

В остатке получалось, что я читал газету класса, к которому с рождения принадлежал. На работе я брал экземпляр, иначе читал подшивки в кофейнях, газету я не покупал (свободных 4-х с половиной франков никогда не было). Помимо информации и криминальной хроники, там попадались объявления о работе. Как и грибнику, с этой целью вставать нужно было как можно раньше. У разносчика, в данном случае, была привилегия. Жаль, не было шкатулки, как у Павла Ивановича, иначе бы я многое туда сложил. Прогнозы погоды (я заметил) часто не совпадали с действительностью. Может, подобно заявлениям в КПСС, они косили на особый литературный жанр, а простодушные энергумены почитали их за пророчества. Погода меня не интересовала, я смаковал короткие сводки, как японские танки. Солнечно. Малооблачно. Дождь. Погода удивила жителей и гостей столицы ливнем, градом и снегом.

У газеты есть особенность – её не перечитывают. Она одноразовая, как презерватив. Газета тоже предохраняет. Она бережёт от реальности. В лучшем случае, это вакцина против болезни, которая называется жизнью. Кукуешь, типа, в бистро, сюсюкаешь с кофе, накуриваешь себе двусторонний рак лёгких и узнаёшь, что за горами война. В центре какого-то континента наводнение смыло всё на хер. А землетрясение, которое последний раз наблюдали в 1237 году, всех потрясло. Сидишь потрясённый, затягиваешься раком, нюхаешь кофеин, и самая ничтожная жизнь кажется уже радужной. Главное, в полной безопасности. Переживаешь, возмущаешься, поддерживаешь, обвиняешь и почти наказываешь, но при этом, ты в полном порядке.

Но основное в газете другое. Для меня. Газета – это ритуал. Запахи, звуки, совокупившись в единое целое ежедневно, а лучше, в одно и то же время, утверждают если не ось вращения мира, то хотя бы столбик, вокруг которого и козлу есть, где походить.

#13/1

Le numéro un soviétique a fait à Londres une nouvelle offre de désarmement. Madame Thatcher demeure réservée. Gorbatchev invite Elisabeth II à Мoscou (Figaro, 8 avril 1989) [27].

В центре двора перед двухэтажным каменным домиком находилась квадратная гранитная ванна, некогда служившая пойницей для скота. Вокруг фермы росли скальные и черенчатые дубы. Тенистые грабы торчали из чёрствой земли, как мётлы. Справа от дома был разбит огород, в котором Габриэль выращивала овощи. Там колосился пизданутый прованский тростник, возвышались самовлюблённые алеппские сосны.

 

После авиньонского фестиваля Эльза с дочерью уехали в Париж, а я пустил короткие корни на ферме. Там было не душно по причине неровного ветерка. Он, то навевал душистую прохладу, то пригонял грозовые облака, очищая воздух до необычайной прозрачности. Габриэль говорила, что зимой Мистраль может быть леденящим. Этот ветер ещё крестили порывом безумия (у Эльзы от него ехала крыша). В душистом воздухе особенно пронюхивались лаванда и тмин. Звенели и трещали насекомые, без дела свистели разноцветные птицы. Природе вообще (я заметил) было насрать на работу и цели. Её занимало только цветение, любовные игры, еда и покой. Правда, от Мистраля у меня, к сожалению, просыпалась мигрень.

Есть женщины, которые хорошеют только когда нравятся. К таким относилась и Габриэль. У неё были стриженные рыжие волосы. Скуластое лицо, крупные губы. Цепкие голубые глаза жались к переносице парой осиротевших близнецов. Как в сказке, тело Габриэль досталось от двух разных женщин. Девочка-подросток ниже узкой, почти хрупкой талии имела крепкие бёдра и крупную жопу женщины с ярким лицом, покрытым плантацией веснушек. Нос, веселясь, имел обыкновение утончаться и краснел. Когда Габриэль, улыбаясь, показывала зубы и дёсны, сомнения в её показательном здоровье не оставалось. Но, боясь застудиться, она никогда не купалась в гранитной пойнице. Кажется, были и другие причины. Детей у неё не было потому, что на её поколении разрабатывали первые противозачаточные таблетки.

Город Валенс называют воротами юга. Там у отца Габриэль был завод. После его смерти заводом управляла сестра Габриэль, Франсуаз. К провинциальной буржуазии высшего эшелона Габриэль относилась так же иронически, как и к самой себе. Но её не от мира сего маргинальность была, своего рода, изыском и типичным для её сословия понтом. Габриэль была вегетативного склада, любила простой образ жизни. Она тоже активно тусовалась в мае 68-го, но по характеру сильно отличалась от Эльзы. На неё, к тому же, повлиял мистицизм и, как пить дать, история мужа, которого звали Клод.

Они купили ферму в начале семидесятых. Как толпы других европейцев и американцев того поколения, Габриэль с Клодом опростились, читали Толстого, Мао Цзэ-дуна и Ганди, кучи эзотерической и духовной литературы, пустились в Индию, причём как полагается, на фургоне Бульдог Самба, который Габриэль берегла до сих пор. От того времени у неё осталась статуэтка Ганеша и ежедневные занятия пранаямой. Она была повёрнута к потустороннему пространству, и после смерти мужа даже жила одно время в какой-то секте.

Вернувшись из Индии, Габриэль с Клодом попытались выращивать коз (это было распространённым занятием шестидесятников), но им надоело. Мало того, ничего не зарабатывая этим хозяйством, они потеряли всякий досуг и элементарную независимость. Козы звали к постоянному присутствию и заботе. Так что однажды, продав коз, Клод вернулся работать по специальности (он был подающим надежды инженером в области обустройства территории) и работал, главным образом, на африканском континенте.

Клод был светлый и (по словам Габриэль) страстный парень, который всё делал талантливо и с энтузиазмом. По известным ему параметрам он рассчитал, что на территории фермы должен был находиться ещё один источник. В этих местах вода – это настоящий клад, найти источник – всё равно, что получить благословение. И хотя, по нынешним временам, жизненной необходимости в этом не было, Клод горел своим открытием и с нетерпением ждал отпуска, чтобы поехать на ферму.

Раз весной, вернувшись из Африки на каникулы, он с Габриэль тотчас помчался из Парижа на юг. Путешествие длилось два дня. Как только фургончик заехал на двор, Клод выскочил из машины и бегом бросился к сараю. Схватив лопату, он помчался к заветному месту. За домом был крутой земляной холм, поросший зарослями молочая и дроковых, которые цвели теперь жёлтыми цветками. Клод схватил лопату и побежал к тому месту, где, по его расчетам, должен был находиться источник. Габриэль рассказывала тихо, даже немножко вяло, как бы засыпая.

– Клод (говорит) дрожал, как охотничий пёс.

Он дрожал. Только Клод начал копать, воткнул в землю лопату, он изо всех сил воткнул острие лопаты в землю и, поставив ногу на её ребро, надавил всей тяжестью. Это был хорошо сложенный и тренированный человек, находившийся в отличной физической форме и в самом расцвете сил. Он, короче, надавил, надавил всей тяжестью. Тогда от склона отделился высокий пласт почвы, он как бы сдвинулся, толстый кусок земли, выше Клода в два раза и, отвалившись, накрыл его с головой. Говорят, что мужчина умер мгновенно. Когда его раскопали, ноздри и рот его были туго набиты землёй. Причём член трупа торчал, как гаубица на цель.

Габриэль рассказала историю. Мы замолчали на некоторое время. Я не знал, как сказать, что о такой смерти можно только мечтать. Я, наконец, сказал, что смерть Клода показалась мне прекрасной.

– Смерть прекрасной не бывает (равнодушно прервала меня Габриэль).

После этой трагедии она срезала косу и вынула из рамок, которые висели у неё на стенах парижской квартиры, вставленные туда фотографии, гравюры, рисунки. На вопрос, почему она это сделала, Габриэль ответить не смогла.

После смерти Клода к ней в сарай стала приползать гадюка. Габриэль ставила на землю у поленницы блюдечко с молоком, его змея пила по ночам. Потом гадюка вывела в дровах потомство. Габриэль говорила об этой змее с большой нежностью, многозначительно наделяя её тайными и даже пророческими возможностями. Не знаю, быть может, так оно и было, но проверить истинность этого было нельзя.

Я знал гадюк, они рождаются злыми и остаются такими всю жизнь. Упаси Бог встретить гадюку в ярости, тогда она бросается без разбора. В детстве на Карельском перешейке меня чуть не укусила гадюка, я успел отбросить её полкой, на которую та бросалась потом, как бешеная. Она так шипела, что мурашки бежали по коже. Другую гадюку я собирался поразить на Кавказе, отбивая с этой целью кусок длинной железки. Гадюка каждый день плавала в луже под мостом, а я готовился к сражению с ней, как Георгий Победоносец.

#14/1

Répression sanglante en Georgie. Seize morts et une centaine de blessés selon le bilan official, parmi les manifestants nationalistes (Figaro, 10 avril 1989) [28]

Посоветовал только оставить в машине кошелёк, взять с собой точное количество денег, но Шина отказался. Они просили 200 франков, но можно было договориться и на 150. Я собирался в ожидании съездить ещё в одно место, но Шина попросил подождать. Припарковаться я не смог, поэтому стал просто куролесить по кругу.

Rue Saint-Denis – длинная улица. Как ручеек, она вытекает из рю дё Риволи и течёт, если так выразиться (мысли, скорее, о гонорее, чем о ручье), параллельно бульвару Севастополь. Проститутки стояли, главным образом, в противоположном её конце, со стороны бульвара и ворот Сан-Дёни. Улицу Блондель описывал ещё Газданов (думаю) не только он. Там давно не было публичного дома, «адрес (которого) знали тысячи людей во всех концах мира, в Мельбурне и в Сан-Франциско, в Москве и в Рио де Жанейро, в Токио и в Вашингтоне». Там уже ничего не было. Её нельзя было даже назвать остатками былой роскоши. Она напоминала то, что остаётся после праздника в помойном ведре. Но некоторым остатки и сладки.

На рю Блондель башляли чудовища в шубах. Они фундаментально так фигурировали там, как в краеведческом музее, не хватало только постамента с табличкой: парижская проститутка четвёртой и пятой республик, проходной билет столько-то, инвалиды и пенсионеры обслуживаются вне очереди, детям дошкольного возраста вход бесплатный. Знакомые нергитянки, которых я брал время от времени, топтались, чаще всего, на улице Сант-Аполлин, в переулках  д’Абукир, рю Шенье и Saint Foy. Одну из таких подруг звали Кифà.

Это всё были улицы оптовых торговцев, сефардов и арабов. На перекрёстке рю Сан-Дёни и рю д’Александри, как часы, караулили молодые африканки. На перекрёстке Сан-Дёни и рю дю Кэр тусовались индийские мальчики, готовые на любую услугу. Их глаза были настолько порочны, что ни одна из работающих тут женщин не могла бы с ними сравниться. Маленькая улочка Геран-Буассо была так густо обоссана, что ей воняло даже на рю дё Тюрбиго. На следующей улице, дю Понсо, видимо, со времён Парижской коммуны, дежурили ветеранки особо пряного вида, тоже в шубах (даже летом). Некоторые из них были вооружены пыточным инструментом, главным образом, хлыстом для верховой езды. Эти были с ног до головы одеты в чёрную кожу и латекс.

Я потратил на рю Сан-Дёни вечность, знал тут всех весталок в лицо, всех до одной пигалиц пип-шоу. Часто не только их прозвища, но и настоящие имена, которые они таили от клиентов. Почти все деньги я тратил на эти дурацкие представления, на жриц дурного вкуса и скаредности.

Бросаешь монетку, шторка поднимается. Женщина, нелепо извиваясь, стараясь вылезти из кожи, раздевается в тесной круглой кабине со стеклянными стенками, напоминая ожившую рептилию в банке со спиртом. Смотришь, как она там вертится, пытаясь заманить тебя в отдельный салон. Я был там много раз, но ни разу не ушёл оттуда удовлетворённым, обогащённым, как сказали бы наши отцы. Я обогащался иначе, а эти места служили другую службу, они опустошали, именно в этом была их великая роль. Я таскался туда за опустошением, чтобы очиститься. Причаститься. Так раз в неделю ходили в церковь и публичные бани.

Этот опыт напоминал мне индустриальные зоны, устроенные на периферии городов. На обширных пустырях обычно располагаются крупные склады, дисконтные магазины, дешёвые гостиницы с однородными комнатами из пластика. Ругают их одноликость, безличность, предпочитая им классические отели, где всегда чувствуется запах предыдущих гостей. А мне нравится стерильный пластик и импонирует анонимность американских столовых. Там я на мгновение забываю, где нахожусь – во Франции, в Америке или ещё где-нибудь. Я дико люблю оказываться в этих зонах. Пространство, воздух, вокруг ни души. Болты и конструкции. Сваи. Куча энергии, кажется, вот-вот полетишь. Такого не бывает в окультуренных центрах, музеях и памятниках старины. Там все места уже заняты. Занюхано. Стоишь там, смотришь на фланирующих вокруг, обогащающихся духовно, стоишь и думаешь… знали бы только, где черпали вдохновение создатели той культуры, которой так восторгаются, из которой творят себе кумиров, на ком строят свою национальную гордость… знали бы, что такое эти художники, музыканты, ваятели… Нет большей пошлости, чем сказать, что важен не человек, а его искусство. Конечно, никому не нужны эти люди, раздражающие себя и других пизданутой необходимостью заниматься бесполезным делом. Эти алкаши, развратники, наркоманы и потенциальные убийцы, сумасшедшие, умирающие в нищете. И Христос никому не нужен живым. Нет его – и делай из него, что хочешь! Никто никому не нужен, нужно только то, что можно, взяв у другого, присвоить себе.

Несмотря на неудовлетворённость и связанное с ней раздражение, я всё равно возвращался туда. Ругался, но таскался, потому что перезрелые прелести были рассчитаны именно на меня. Как фрукты, которые, не продавшись на рынке, остаются у канавы в раскисших коробках. Меня манила эротическая заряженность этих мест. Или мои батарейки заряжались при работе воображения и предчувствия, так как в пип-шоу ты защищён стеклом, даже дотронуться невозможно. Эта энергия и есть жизнь в её чистом виде. Не только эта, но и эта в том числе.

Я пару раз знакомился с женщинами, работающими в таких местах. Им было категорически запрещено общаться с клиентами на личные темы (за ними даже следили при помощи камер), но иной раз удавалось. Некоторые предлагали встретиться, например, негритянка Анриетта, которая работала на Пигаль, в Сексодроме. У меня был её телефон, но я не решался ей позвонить. Когда она показывала себя, то всегда заканчивала тем, что становилась ко мне спиной на карачки и, прогибаясь, выставляла круглые мощные ягодицы. Раздвигая их, она ритмично надувала и втягивала сфингстеры (это был её коронный трюк). От этого фокуса я кончал особенно сильно.

#15/1

Football. Une centaines de victimes au stade de Sheffield. Ils ont été écrasés, étouffés, broyés sur place (Figaro, 17 avril 1989) [29]

Мы встречались время от времени и (случалось) спали вместе как приятели, но не считали себя связанными какими бы то ни было обязательствами. Во всяком случае, мне так казалось. Мой брак был фиктивным, поэтому я быстро перестал жить с Матильдой. Она была клёвой, но мне нужно было начинать буквально с нуля, поэтому я не был готов к семейной жизни и жил, где придётся. Иной раз, вообще не спал, шатаясь по городу день и ночь, потом устраивался где-нибудь в Люксембургском саду, растянувшись на двух стульях, отдыхал полтора часа, потом шёл дальше.

 

Такой образ жизни не способствовал здоровью, на которое я пока не жаловался, но нервная система, в конце концов, дала трещину. Трещина пустила течь, которая первое время не настораживала, даже, наоборот, забавляла, так как в этом состоянии прощупывалось нечто наркотическое.

Например, если я ночевал у Матильды, то спал на диване. Я не переношу спальных комнат, особенно если кровать, типа, bateau (лодка), которую Матильда обожала, высокий матрас, подушка такая, что положишь на неё голову и задохнёшься во сне. А окна (как это принято у многих французов) не только плотно зашториваются, но ещё и заставлены ставнями. Я страдаю клаустрофобией, у меня сразу возникает ощущение, что меня закрыли в гробу, и завтрашнего дня уже не будет. Так что я спал на диване.

Я просыпался, например, утром, днём или вечером и, в то время как глаза уже различали предметы, мозги ещё были затуманены. Несмотря на странность ощущения, оно было приятным. Я мог, полностью открыв глаза, проснуться или опять погрузиться в сон. Грань двух состояний выскальзывала из-под меня, как пузырь с водой. Одной ногой, если так можно выразиться, я стоял ещё во сне, а другой уже шагал в мир чувственной реальности. Я проверял на собственном опыте положение о том, что младенец видит мир по законам оптики, вверх ногами. Только сознание заставляет нас ставить видимое с головы на ноги, небо получается наверху, а земле – внизу. Зачем это надо – не понятно, потому что не важно, как писать буквы, значение ведь от этого не меняется.

Находясь в пограничном состоянии, я с ним играл. Глаза были открыты, а мозги ещё затуманены сном, так что, когда я открывал глаза, шкаф, например, который находился в ногах дивана, клонился в сторону и потихоньку заваливался. Когда я врубал больше сознания, наводил резкость и яснее просыпался, то шкаф вставал на место. Потом я вновь прикрывал глаза, не закрывая их полностью, и опять возвращался в сон, погружаясь в него немного глубже, но не настолько, чтобы совсем потерять ясность. Тогда шкаф, чуть размываясь, заново начинал заваливаться. Я испытывал эту возможность, пытаясь наклонить шкаф как можно ниже. Однако мне ни разу не удалось положить его полностью, чтобы он оказался в горизонтальном положении. Не говоря уже о том, чтобы совсем перевернуть его вверх тормашками.

Сначала я просто не любил спать. Армия погубила слишком много времени, и теперь мне казалось, что его не хватает. Тем более, не было времени на сон, который, в моём представлении, был равен смерти. Позднее я просто перестал спать. А когда осознавал, что это необходимо, что прозрачные видения начинают наслаиваться на реальность и уже трудно сказать, где заканчиваются одно и начинается другое, и я вот-вот упаду на асфальт, тогда я ложился в саду на два сдвинутых стула или, прислонившись к стеклу вагона метро, закрывал глаза. Мне казалось, что я должен немедленно провалиться в сон, но спать было уже невозможно. Начинались мучения. За рулём тоже тянуло в сон, я боялся врезаться в столб или переехать старуху. Но стоило остановиться, как желание спать пропадало, и мучения возобновлялись. Тогда я открыл снотворные таблетки. Меня ими снабжала Матильда.

По возрасту оставшись в колледже на второй год, Матильда, вместо испанского языка, вынуждена была изучать русский. Её отец и две тёти были врачами, так что, получив бакалавра, она естественным образом записалась на медицинский факультет, но не сдала выпускных экзаменов первого курса. Начав обучение на медфаке заново, она поступила на работу в клинику, потом окончила школу медсестёр, но любовь к русскому языку проснулось вновь, как весенняя лягушка. Матильда окончила Сорбонну, потом прошла курс в дофинском университете на отделении литературного перевода. Она работала в страховой компании и, занимаясь репатриацией, летала по всему миру. Так Матильда оказалась в России, мы познакомились, и, спустя год, поженились (она тоже была склонна к авантюризму).

Матильда была моей семьёй, всем тем, что обыкновенно распространяется на нескольких человек, единственным близким мне человеком до такой степени, что наши интимные отношения, наконец, стали казаться мне почти инцестральными. Всякий раз, переспав с ней, я чувствовал себя странно, словно вступил в связь с сестрой или матерью. Я намеренно избегал пограничных ситуаций, но всё равно, время от времени, в них оказывался. Матильда снабжала меня снотворным и давала лекзомил. Транквилизатор позволял мне, в буквальном смысле, жить спокойно. Иначе (по выражению Ануса) я вечно был какой-то накокаиненный (мой жизненный тонус был всегда слишком высок).

#16/1

Pologne. Solidarité renaît. Explosion de joie, hier à Varsovie ou le syndicat Solidarité a retrouvé une existence légale, après plus de huit ans d’interdiction (Figaro, 18 avril 1989) [30]

Он был тоже похож на жабу, только выглядывающую из аквариума. Через год и он дал дуба. Поговаривали о заговоре, по другим сведениям, страну попросту поразил вирус генсеков, они дохли тихо, как мухи, но исчезали громко и навсегда, как динозавры.

Первого марта того же года, женатый на иностранке (нам в своё время оказывали такую гуманитарную помощь), на попутном ветре грядущих перемен, который всё-таки дунул в нашу сторону, я вылетел из СССР навсегда. Мне как раз исполнилось 25. Это единственный день рождения, который я помню от начала до конца и, видимо, никогда не забуду.

Я не спал ночь, но чтобы не спать ещё неделю, мне не потребовался кокаин, в Париже меня плющило от обыкновенного, я торчал от камня набережной, пятнистых платанов, мартовской бешеной непогодицы и даже мелочи, бряцающей у меня в кармане. У меня вдруг выросли крылья, большие и невидимые, они распахнулись, и я полетел. То, что у полёта было направление, но не было никакой цели, только форсировало кайф. Из СССР я увёз фотографию Девида Боуи, полароид, не позволявший, тем не менее, поймать самое главное, и пишущую машинку. Пограничный мудозвон попросил меня вынуть даже серьгу и никак не мог внять, где я заныкал всё остальное. Он щупал меня, как щупают одноклассницу на выпускном вечере, понимая, что больше не увидишься с ней никогда. Таможенник (думаю) полагал, что в моих кедах подошвы на золотых гвоздях, а в жопе торчит гондон, наполненный героином.

Уехать из страны было немыслимым предприятием, а переход границы приравнивалось к пересечению линии фронта. Можно было слинять только по работе с клеймом на лбу мин нет или постараться убежать самостоятельно. Я (было) зондировал кое-какие варианты, даже продумывал снаряжение, но в Финляндию идти было всё равно, что шагать на Лубянку (по Хельсинскому соглашению финны выдавали перебежчиков), норвежских кордон дико охранялся. Были такие, кто пытался проникнуть в Иран или уплыть в Турцию. Совсем долбанутые мечтали угнать или угоняли самолёт. Угонщиков сажали в тюрьму того государства, где они приземлялись (некоторые недооценивали турецкие тюрьмы, а Полуночный экспресс не шёл в открытом показе). Тех, кого ловили при самовольной попытке порвать нитку, судили по статье измена родине (особо тяжкое преступление) и сажали на срок от десяти до пятнадцати лет. Гражданин СССР рассматривался как социалистическая собственность, кто посмеет обвинить нас в стремлении любыми средствами перестать ей быть? Но обвинителей было множество. Считалось, что раб должен быть верен своим цепям, и его священным долгом было любить эти цепи и с нежностью начищать их до белого блеска. Так что, мне нравилось быть врагом идиотов и мошенников, оккупировавших родную землю. Я не мог считать их соотечественниками, их отечество мне было чужбиной, а эмигрантам лучше жить за границей.