Записки сутенера. Пена со дна

Text
0
Kritiken
Leseprobe
Als gelesen kennzeichnen
Wie Sie das Buch nach dem Kauf lesen
Schriftart:Kleiner AaGrößer Aa

– Что? (Я обернулся.)

Эльза лежала в прежнем положении, закрыв глаза. Я даже не понял, сказала ли она на самом деле, или мне всё это только послышалось.

– Включи кран (говорит), поможет.

– При посторонних не получается.

– А ты представь себе, что я не посторонняя.

– Ты не (говорю), ты – не посторонняя, но всё равно.

– Может, в раковину проще, она тебе как раз по росту.

Не открывая глаз, Эльза улыбнулась, наполняя ноздри воздухом. Я понял, что дело приняло необратимый оборот. Загораживаясь, как нимфа ладонью, я повернулся к Эльзе лицом. Она лежала в прежнем положении, не прекращая потихонечку перебирать пальцами, потом согнула одну ногу в колене. Не прислонила колено к борту ванны, а, наоборот, придавила кисть ляжкой. Вода, несколько искажая формы, придавала им живописность. Под водой тело Эльзы казалось особенно ощутимым. В животе у меня жестоко напружилось, пришлось наклониться вперёд.

– Обожаю, когда на меня смотрят (её голос, высыхая на протяжении всей фразы, как крылья бабочки, на последнем слоге, наконец, порхнул и взлетел).

Она скользнула по груди ладонью, цепляя соски острыми пальцами, как струны. Я понял, откуда, применительно к женской груди, появилось слово литавры. Вот в чём дело (думаю!), так-так, интересно! Видок у меня был ещё тот, идиотский, поза выражала невольную почтительность. Возможно, что благородные фигуры стариков вызваны просто проблемой простаты.

Чудно (думаю), мальчишкой я, когда мог, подглядывал за женщинами. В пляжных кабинках – на юге, там всегда были дырочки (кто-то же проделывал их), летом в лесу смотрел, как женщины, переодеваются, зайдя за кусты, или присаживаются за дерево, потом оттуда, набирая иголки, пенясь и закручиваясь, натекает между корнями тёмная лужа. Раз зимой (было уже темно, темнеет-то быстро) я залез на крышу Центрального бассейна и, свешиваясь вниз, пытался заглянуть в окно раздевали, но ничего не вышло (карниз был слишком широк). Или днём, прогуливая уроки, я кое-когда топтался на площадке напротив музея и, с понтом, любуясь столицей, заглядывал в окошки женских раздевалок того же бассейна (мы жили совсем рядом). Зимой из окон валил пар и, время от времени, в прямоугольных отверстиях на мгновение возникали женщины, проходящие из душевой в раздевалку и обратно. Возбуждающее зрелище оставляло по себе целый шлейф ярких воспоминаний, склеенных из мелькнувших ног, голых грудей и нагих бёдер. Расчленёнки было достаточно, чтобы монтировать полноценные образы и сочинять сценарии, достойные полнометражных цветных картин. Они буквально кормили моё подростковое воображение и, как вкусовые приправы к пище, улучшали не только качество и аромат жизни, но и её калорийность. Только, в отличие от рассказа, где одно слово следует за другим, подобные реминисценции возникали в голове, как вспышка магния – разом.

Рассматривая Эльзу, как в музее, я сказал ей об этом. Я сказал об этом Эльзе и подумал, что это нелепая дурацкая ситуация. Вернусь я домой, в мозги полезут красочные фантазии, я стану вертеть про себя Эльзино тело и переворачивать его во все стороны, просить или заставлять в воображении своём поступать так или сяк. А сейчас, кукуя напротив голой бабы с раздвинутыми лыжами, я ни хера не пойму, мне дико хочется выстрелить в космос или провалиться сквозь землю, и там, где-нибудь в преисподней встать в уголок, встать вот так, перископы задраить и, ратифицировав договоры, вздохнуть с облегчением.

– Наверное, нет ни одной бабы (сказала Эльза, как ни в чём не бывало, и открыла глаза), которой бы было неприятно оттого, что за ней подглядывает мальчик.

Подняв руку, она крутнула стальной кран, торчащий в стене. Тонкая струйка, свиваясь, раскололась о поверхность воды и зажурчала.

– Закрой глаза (прочитав мои мысли, сказала Эльза).

Я закрыл глаза. Я закрыл глаза и немедленно ощутил жестокий прилив животного возбуждения. Мочевой пузырь продолжал, гнида, давить, нагнетая пьянящее чувство, но член, стремительно наполняясь кровью, стал напрягаться. Привинчиваясь к неизвестности крепнущим болтом, я осознал себя лучше и уверенней. Помочиться надежды не оставалось, но я больше и не испытывал в этом сиюминутной нужды. Конец мой твердел и, тыкаясь в воздух, как слепой кутёнок, вытягивался сперва в сторону, а потом вверх. Наконец, он упёрся в пупок, как лук Робин Гуда. Он, точно, чем-то походил на лесного разбойника, выглядывающего из кустов. Даже капюшон его соответствовал имени персонажа [17].

Я пропитывался мучительным кайфом. Такое же, видимо, чувство имел пробитый стрелами Святой Себастьян. Подняв голову с закрытыми глазами, я опустил руки по швам и вкушал на вздыбленной плоти внимательный взгляд женщины, словно лингаму делали ингаляцию. Я приоткрыл глаза. Раздвигая ноги, Эльза выставила другое колено. Колени её были острые. Острые, как не знаю что, но у этой остроты был вкус перца. Сделав шаг к ванне, я вновь закрыл глаза и взял росток возмущённой плоти в кулак.

Почувствовав под пальцами скользкую кожу и плавающий под ней жилистый ствол, я услышал эльзино дыхание и понял, что она, поменяв положение, находится теперь совсем близко. Опять открыв глаза, я увидел, что она, усевшись на ляжках и шевеля губами, крепко трёт себя между ног и вплотную наблюдает за моими действиями, как юннат, описывающий процесс почкования или вылупливания птенцов. Причём из тёмной шевелящейся тени под её животом поднимались прозрачные волокна, всё равно дым. Протянув руку, я почти положил ладонь Эльзе на голову, но услышал, как в глубине квартиры хлопнула дверь.

– Merde (рявкнула Эльза)! Это Клоэ!

Я понял, что, лопнув, сейчас забрызгаю стены мочой.

#08/1

URSS. Premier vote <démocratique>. La compagne a été marquée par des manifestations de rue sans précèdent. Hier, le trublion du parti, a pu s’adresser aux quatre-vingt ville ouvriers des usines d'automobiles Zil (Figaro, 22 mars 1989) [18]

Мы сошлись сто лет назад, в Москве, вместе сушили вёсла в английской школе, потом луи валяли в МГИМО. Там Шину прозвали Баксой за валютные операции. Раз он срезался (настучали), нависла статья 88-я, до пяти лет кайла. Но за ворота сор никто не понёс, один сигнал всё уладил, забыли, как сон, даже выговора не последовало, забили и всё (разумеется, до поры до времени, надо будет – напомнят). Шина тогда не обосрался, даже не перебздел, был (думаю) железно уверен в своей крыше. Шиной его прозвали давно, на даче, за прозорливость и китайский разрез глаз, который делал его взгляд трудным для понимания.

Шина отлично играл на бильярде и фортепьяно, в теннис, покер и в преферанс, фарцевал, имел порнографические журналы и угощал корешей анашой. В отличие от меня, он был парень свойский и природный игрок. Игра – единственное, что оживляло его по-настоящему. Когда он играл, то посылал всё на свете. Даже секс (а Шина был запойным пиздострадальцем) не задействовал его до такой степени. Игра есть страсть богов (любимая поговорка). Есть страсть, было его любимым занятием. Ещё он любил бега и регби.

Шина был одержим игроманией. Ему сломали целку в орлянку, потом карты (от подкидного и пьяницы – до покера и преферанса). С детства он не садился играть в шахматы просто так, ставил на футбольные и хоккейные матчи, регулярно посещал скачки. Он ставил на всё и спорил по любому поводу. Начиная с трёх мушкетёров, он держал пари и бился об заклад.

В классе, к примеру, гниём за одной партой, берёт, гнида, нижнюю часть новой ручки в кулак. Скажи, какого она цвета, красного или зелёного. Проигравший гнал завтрак. У меня вечно с едой недобор (пожрать – моя слабость), перед большой переменой, когда начинались кишечные оргии, и чувство голода зашкаливает, Шина тут как тут, подсовывал игру или спор. Чаще я пасовал, ссал рисковать, чтоб не остаться в цейтноте. От голода у меня ехала крыша, и ноги подкашивались, я становился опасен. Но иногда ставил, потому что шанс взять плотный ленч Шины был ощутимым. На кону стояли не способности, а просто случай, фифти-фифти. Для Шины это была возможность азардануть, а риск для него был и остаётся основным источником вдохновения.

Просто так Шина спор не предлагал. Точечные разряды его не возбуждали, он выстраивал систему и предлагал полноценную партию, с правилами и цепью поправок, возможностью отыграться или выкупить очки. Вместе с игрой строилась этика поведения и шанс выбора его тактики. Шина не ценил однопланового развития событий, последовательное течение времени его не устраивало. У него стоял на мир, в котором всякая секунда готовила бы ему сюрприз, без подарков жизнь представлялась Шине невыносимо бесшумной.

В выпускном классе фатер притаранил ему из Канады автоматический покер, который произвёл в школе фурор. Для форумов в монополию Шина родил игорные вечера. У них на Котельнической никогда не тусовались с танцами и бухаловом. Там проходили только игорные встречи. Как, с понтом, в аглицком клубе, собирались одни мужчины. Пили, курили, тихо разговаривали и играли. Резались в одну или несколько игр одновременно. При этом с каждого из членов Шина брал взнос, часть из которого забирал себе как хозяин. Другая часть шла в бюджет клуба. На эти башли брали спиртные напитки, сигары, новые колоды карт, покупалась кое-какая закуска.

Сам Шина косил под джентльмена, дал клубу название и заворачивал гайки, чтобы все участники были прилично обсосаны, а бухарей с пизданутыми штрафовал или гнал в шею. В клубе был радикальный стоп-кран на политику. А  так как это говно могло вмешаться во всё, Шина с тремя выбранными членами клубного комитета (он как владелец обладал особым статусом) выработал кодекс, текст которого был показан всем членам (копии исключались). Шина с детства торчал от тайн, он покрывал ими всё, что только было возможно, так что наш клуб тоже считался тайным.

В начальных классах, когда мы, страдая хернёй, пускали весной по ручьям спички, Шина никогда не соревновался за так, но если делались ставки, то он был самым активным, и немедленно, совершенствуя игру, придумывал новые условия. Например, участие одной спички стоило копейку. Можно было увеличить шанс победы, покупая ещё спички. Шину щекотал не столько случай, сколько создание условий, способствующих его возникновению. Пентюхи заводили рыбок, наворачивая в аквариуме загадочный мир, Шина устраивал так всю свою и, если возможно, чужую жизнь. С детства Шина был первосортным организатором, но горел без дыма, только изнутри. Он не любил проигрывать, но умел это делать.

 

#09/1

URSS. La nomenclature bousculée. Parmi les <vedettes> du scrutin, Boris Eltsine, élu par 84,44% des voix face au candidat official  du parti (Figaro, 29 mars 1989) [19]

Пожарники, как обычно, прибыли первыми. По прогнозам женщина сломала руку на уровне запястья. Я потоптался, не зная, куда себя деть, но полицейские меня успокоили и отпустили без особого геморроя. Шить мне было нечего, но (думаю) не обошлось без бытового антисемитизма или классовой зависти. Женщина, на которую я наехал, была сефардской еврейкой. Ей принадлежали два магазина одежды по обе стороны одной из самых фешенебельных улиц Парижа. Её муж полез к пожарникам с предложением пойти с ними выпить и напирал, чтобы жену везли в Американский госпиталь [20], там у него были друзья. Пожарники отказались (это противоречило правилам), жену везли туда, куда возят всех остальных. Муж раздражал пожарников, пожарники раздражали мужа.

Лопоухий стукач потянул на меня, обвинив в том, что я, нарушая правила, рулил в автобусном коридоре. Полицейские не обратили на него внимания (я был курьером, возил анализы, не было криминала в том, что я пытался обойти пробки). Замечание было нелепым ещё и тем, что, будь на моём месте автобус, бесшумно летящий чудовищной тушей (у них такая привычка), или такси (короли дороги), женщина бы сейчас напоминала разноцветную аппликацию, приклеенную на асфальт.

Отвалив на полсотни метров от места происшествия, я заметил Шину. Отработанным жестом потрепав чёлку, он залез в машину.

– Обоссался (говорю), посол?

– Я честь страны представляю, а ты старух давить!

По мосту Грёнель из 16-го округа, я въехал в 15-й, на улицу Инженера Робéра Келлéра. На параллельной улице (Rue Linois) я нашёл первую работу, развозил по утрам газету Фигаро. Центральный пункт находился на подземной стоянке. Мы приехали в Китайский квартал.

– Нужна баба (сказал Шина).

Я прикинулся удивлённым. Учитывая аппетит Шины, в этой сводке от советского информбюро не было ничего удивительного. Баб ему никогда не хватало. Не хватало не только баб, но и того количества женского материала, который имеется в наличие у одной женщины, так что Шина предпочитал, чтобы особей женского пола было сразу несколько.

– На худой конец две.

Так что я ждал весточки с Белорусского фронта.

– У тебя же (говорю) жена.

– Жена – не баба. Причём здесь жена? Мне надо ебаться, фирштейн? Не совокупляться, не трахаться (вот тоже мудак пустил глупое слово!), мне надо ебаться. Е-бать-ся! Три месяца после свадьбы ещё куда ни шло, поёбывал, конечно (entre les repas [12]) девчонок в родном городе, но дальше я не могу. Катя в переборе уже беременная, залетела, дура, с пол-оборота.

– Она (говорю) – не дура (мне хотелось его позлить; я знал Катю, она тоже была моей одноклассницей, мы даже тюрились вместе в начальной школе, и после тоже случались пересечения). Ты дурак. Она поступает, как надо. Она – Ж, у неё свои законы.

– Ты знаешь Катерину! Раньше она кипела, в обморок падала, кровь ей била в нужное место, а теперь скучно стало жарить яичницу с одной и той же сосиской. Теперь она мух считает и думает, что раздвинуть – достаточно. Нет, милая, не достаточно. Не достаточно!

– Твоё дело (говорю) разнообразить подпольную жизнь.

– Чиво? (Шина смял физиономию).

Оценив фигуру, скрюченную в престарелом дафе, как анчоус в консервной банке (коленки торчали, упираясь в подбородок), я обоссался от смеха.

– Сам женись и разнообразь, мудило (хмурится, но несёт). Разве я хотел этого? Брак – пережиток. Мужчина в браке деградирует и, наконец, превращается глистоеда. Часть жизни, заменённая протезом, чахнет и отмирает. Катя великолепно понимает, в чём дело! И все понимают. Мы оба – жертвы системы, вот и всё. И вообще, заткни жопу, дай подышать! Чего там, баклан, разнообразить! Охуел? Я тебе сто раз говорил, ты меня знаешь! Разнообразить нужно не секс, а сексуальных партнёров. Я не понимаю секса с одним человеком, это лишено всякого смысла. Это то же самое, что есть одну и ту же пищу, отрыгивать её и жрать заново. Если уж хотеть, то хотеть всех. Или никого не хотеть. Остальное лицемерие и ханжество. Я иначе не понимаю. Виноват!

– Дрочи! Никому не сравняться с воображением!

– Сам дрочи! У тебя получается. А я поменял руки друга на вбитый крюк, люблю, чтобы это делали другие. Я – эксплуататор. Я – хищник!

– Хищник, это который за хищение судим?

– Заткнись!

– Тут тебе не Москва!

– Заметил! Жизнь прекрасна в её разнообразии. Я полгода в Париже, а уж готов застрелиться. Мне баба нужна, андерстэнд? Новая баба, и не одна! Пизда новая, свежая жопа. Горю! Не умею нюхать один и тот же цветок, он знает об этом и вянет.

– Какая тебе ещё (говорю) баба!

– Во какая! Тут сиськи налеплены одна подле другой, с сосцами. Желательно, четвёртый размер. Здесь ноги, понимаешь меня, нога, а рядом другая, ляжки тесно сжимаются в ложесна, чтоб их разломить. Тут жопа. Круглая-круглая, состоящая из двух приблизительно равных половинок. А посередине отверстие. И тут тоже щель, выполняющая роль не только защиты толстой мышечной трубки от попадания в неё микробов, но и гостеприимно приветствующая проникновение во влагалище инородных тел, в виде, например, моего мужского копулятивного органа, названного злопыхателями (или злопихателями вроде меня) просто хуем. У меня (ты же знаешь) три пятки, одна из них ахулесова.

Шина сжал себе между ногами в кулак. Я чуял, что рано или поздно он подсунет мне эту беседу. У него все тары-бары, в любом случае, сводились к туда-сюда-обратно, тебе и мне приятно. Без баб бы Шина быстро погиб. Тут у него, точно, находилось, если не слабое, то, во всяком случае, уязвимое место.

– Вези к блядям!

Оживившись, он стал размахивать руками, заполняя их пируэтами тесное пространство автомобиля.

– Где? Где? Где! Где потаскухи, шалавы, шлюхи, путаны? Всякие чтобы, Кадли, всякие. Одноногие, бля, чтоб кривые и толстожопые, сисястые и пузастые, с пиздой до земли, пылающие бешенством матки. Где весталки и треугольные дырки, ароматизированные моими восторгами? Где Франция Злоебучая?

– Там же, где и Ней, князь Московский!

– А Мопассан? Сад с огородами? Генри Миллер? Золя былого тления где? Бульвар Клиши? Подавай дяде Ване парижского вонючего жижева! Будем срать и ебаться, пердеть и ругаться, будем жизнью своей наслаждаться! Вези, возница, к раблезьянцам сало резать и в бубен бить, а потом в ресторан, и покушаем.

Шина был в духе, в своём духе. Он закидывал назад чёлку, сверкал и щёлкал клыками, взгляд его искрился и хохотал. Иногда мне казалось, что ему может проститься всё, и это жутко несправедливо. Несправедливо, но на ней, на этой несправедливости зиждется мир. Без таких людей он, тем не менее, был бы серым и скучным.

– Ты вообще ничего (говорю), Шина, в бабах не вяжешь. Тебе просто дырка нужна. Шина, блядь, тебе нужна дырка в жопе, зачем тебе сама женщина? Хлопоты только, только одни неприятности.

– Золотые слова! Неприятности нам не нужны. Именно – дырка! А лучше бы, дырочка. Дырка – бездонная, в ней найти смысла нельзя, а дырочка – тесная. Такая горячая и заводная. С разрезом и с лепестком. А вокруг неё женщина. Сейчас такая, завтра – сякая, разные женщины. Сиси такие тут гордо торчат, а здесь повисают, одна тут, а другая – вот там. Очаровательные эти выпуклости, замаскированные отталкивающим словом бюстгальтер под неприступные бастионы. Надеть бабу на дырочку, как перчатку, а потом поменять. И по новой. Концерт чувств и оргазм зрения!

– Всё одно, дырка!

– Нет, почему же, дырок в бабе должно быть стандартное множество, я не люблю уродцев. Хотя в уродцах и кроются пазлы, загадки. Можно и их. В умеренном количестве. Палочку бросил – ребус решил. Не искривив – не исправишь. Кто это сказал? Иван Кириллович Я.

– Шина!

– Я давно уж не шина. Я уже колесо. Я – Сансара.

#10/1

SIDA. Des espoirs dangereux. En France, près de dix nouveaux cas sont déclarés chaque semaine. Le rythme d’extension de maladie est seulement quelque peu ralenti (Figaro, 1 avril 1989) [22]

На втором курсе (в целях карьеры) Шина вступил в коммунистическую партию. Я протянул ему руку помощи, чтобы написать заявления (это был особый жанр фантастической литературы). Думаю, с той же целью он, при случае, мог бы на любого из нас стукануть. Но, на самом деле, всем (особенно Шине) было по барабану, что мы думаем, делаем и говорим (стучи – не стучи). Я бы и сам на себя стукнул, если б был в этом какой толк. Нашей руководящей и направляющей силой было распиздяйство. Только придурки гнали волну и, накрывшись с головой одеялом, засоряли уши глушилками, так что утром, по типичному блеску в глазах любой на вскидку бекас мог вычислить диссидента.

Инакомыслие в нашем кругу считалось убогостью не от перебздона, по убеждениям или тупоумию, как у предыдущего поколения, а по причине обыкновенного гонора. Нам предупреждали, но мы не слушались. Нас пугали, но мы не боялись. Мы были слишком начитаны, распущены и самоуверенны, чтобы нас можно было зомбировать, а опускаться до того, чтобы выяснять, кто прав, а кто виноват, мы считали ниже своего достоинства (пусть, дескать, этим занимаются младшие научные сотрудники и студенты дорожного института). Как и наши орденоносные отцы, мы знали про лагеря и психушки, галоперидол, инсулин и перекрёстный допрос, читали Солженицына и других правозащитников (я, лично, предпочитал Хармса), но эротическое чувство истории вожделеет жертвы, вот что каждый из нас тоже усвоил с детства. А пока жертвами были не мы, предпочтительнее было one, two, three, four, can I have a little more [23] и, приколов на лацкан итальянского пиджака комсомольский значок, пасти голодных гусей стадом. Уздечку нам рвать необходимости не было, так как мы были циркумцизированы при рождении, и что бы с нами ни случалось, только приобретали. Что ни говори, мы были избранными, и не были виноваты в том, что судьба сунула нас в господствующий класс первой пролетарской империей, где девиз <мир – хижинам, война – дворцам> уже не был актуальным. Ведь трудно отказаться от привычного, тем более, что ни Шекспира, ни Гёте никто не запрещал, а книги приносили на дом. Были, впрочем, и имяреки, которые изрекали, говоря, будто в СССР запретили самого Господа Бога. Воздевали пальцы и изрекали. С богами же в России, увы, всегда всё было в ажуре, личность отсутствовала, поэтому её так легко было подменить её культом.

Нас, распиздяев, это дико забавляло. Нас готовили к жизни в раю, так что ни в коммунизм, ни в красный радиоактивный ветер мозгодуев мы не верили (вообще не верили ни во что), к маразматикам, провонявшим формалином, относились с юмором, права человека видели в гробу и, по большому счёту, как и всем молодым людям планеты, нам требовалось только одно, чтобы нас (жопа моя!) оставили в покое. Ещё нам хотелось поскорее выбраться из болота, где квакали престарелые лягушки, хотелось движения, жизни, путешествий, приключений. Нам хотелось чувствовать себя такими же свободными, как герои наших любимых книг и авторы песен, которые мы слушали. Мы по горлышко понимали, что корабль стонет и тонет, но идти вместе с ним ко дну, ни у кого из нас потребности не было. Мы об этом просто не думали, заняты были другими делами. В таком поведении (допускаю) сквозило нечто крысиное, но приличных людей среди нас было мало, так что, нарочито соблюдая приличия, мы своего отличали в два счёта и не объявляли всякому встречному, что в городе Москва, помимо трясины и зловонного андерграунда, существует другая почва, с понтом, суперграунд, там держим пари и парим мы – пена со дна.

Русский ущербный идеализм, не западая глубоко внутрь, случалось, витал кое у кого вокруг черепа, но, привитые до гробовой доски революцией, декабристов бы из нас не вышло никогда (мы понимали природу человека лучше доцентов психфака). Наш узкий круг, короче (включая отцов и частенько дедов), состоял из дистиллированной сволочи, подонков, которые не остановятся не перед чем для того, чтобы составить, так называемую, элиту страны и которые, как везде, имеют к основной массе населения весьма условное отношение. Нас учили искать себе друзей среди врагов, это позволило нам выжить, прежде всего, у себя дома.

 

Мой отец был врачом. Шина был отпрыском советника посольства, провёл детство в Дании и в Норвегии. Большой и магнетически привлекательный, он с отрочества, гнида, нравился женщинам всех возрастов и мастей, ни одной из них, как и молекулам кислорода, не отказывал, ни в одну не влюбился, но обожал, по собственному, выражению, только пожилых баб (в то время к ним относились все женщины тридцати лет и старше).

Шина родился уже зрелым циником и говорил всегда в нос, вместо которого имел римский шнобель. Алёша Воронин (его отец был разведчикам, которого, по словам А.В., даже пытали в Африке, не знаю только как, вполне возможно, что кальвадосом пятидесятилетней выдержки, но, может быть, что и раскалённым железом), Алёша обозвал эту манеру старинным московским выговором. Ворон, в отличие от нас (советской буржуазии без роду и племен, на устах которой только-только просохли слюни от крика долой!), был из дворян, продавшихся большевикам. По ночам он, как правило, пил в театральных общагах, а пустынными утрами летал по советской столице на велосипеде фирмы Pashley и горланил с бодуна что-нибудь из французской поэзии или английского рока. Алёша угощал милиционеров маисовым Житаном, и, те отдавая ему честь, принимали чёрт знает за какую шишку.

Чтобы учиться, требовалось регулярно ходить в парикмахерскую, так что дипломатию я забросил. В армии вопрос стрижки отпал сам собой, а Иван, по прозвищу Шина, выпал из моего поля зрения.

#11/1

Liban. La tuerie. Un million de chrétiens cernes par l'armée syrienne vivent terrés dans les caves et pilonnés par les obus (Figaro, 3 avril 1989) [24]

Противно разочаровывать и нелегко объяснить, что с блядями в Париже туго. Самосознание и благосостояние француженки развились настолько, что она больше не хочет идти на панель. Она сама стала панелью и перестала воспринимать себя как предмет мужского вожделения. Женщина перестала быть товаром и отныне не продаётся (по крайней мере, так дёшево). Она теперь сама покупает.

Когда приехал, я тоже искал, разыскивал Париж Генри Миллера. Дешёвые мансарды. Вонючие пансионы. Красные фонари публичных домов. Жаждал вступить в кровопролитную битву с армией жриц, защищающих честь вечной профессии. Я влезал во все дыры и подворотни, ночи не спал, всё нюхал, всё бегал. Но напрасны старания, Париж как символ всемирного эротизма умер. А сколько ни пытайся воскресить мёртвого, он всё равно смердит!

Я вспотел объяснять Шине, что в Париже и вообще во Франции по расхожей цене продаётся только импортное мясо. Оно приклеено к стенам немногочисленных улиц, как негативы былой роскоши. Блядей единицы. И вообще (думаю) либидо во Франции мимикрировало. Если в Париже что и было в двадцатые и тридцатые годы, даже лет двадцать тому назад, во времена майских событий 1968 года (не участвовал – не знаю), то теперь ничего не осталось. Мы опоздали. Мои лично надежды рухнули, не скрою, я был сконфужен. Франция (думаю) необратимо постарела. Даже дети уже задумываются о пенсионном пособии, о том, где они сделают себе протезы зубов и коленей, и в каком направлении по отношению к солнцу расположится их надгробный памятник. С пелёнок на них отовсюду пялится порнография, но в какой зависимости от неё пребывает их чувственность, неизвестно.

– Да (подытожил Шина), ебаться, сударь ты мой, стало нынче всё равно, что в носу ковыряться. Худо дело, солдату ствол вставить некуда, хоть на родину возвращайся или на жену ложись.

Мы пропилили ещё немного.

– Я понял (провозгласил Шина). Грех умер, вот в чём всё дело! А нет греха – нет и сладости грехопадения. Преступление же и стремление к преступлению, суть вещи естественные, без которых человеку жить невозможно. А уничтожь преступление, и человек превратиться в животное.

К ночи накапливались биксы в Булонском лесу. Пока. Но сколько ещё это продолжится, неизвестно. Туда к ночи съезжались целые очереди туристических автобусов, чтобы только поддержать легенду хвалёного французского легкомыслия, превратившегося в музей (вот и неясно, сколько всё это ещё проканает). Там рубили капусту, главным образом, трансвеститы из Южной Америки.

– Не мой профиль (сказал Шина), ты пробовал?

Один раз было, но Шине не сказал из лени, едем дальше. Про профиль Шина лукавил, такие как он, трут всё, что движется, включая парнокопытных и танки. На улицах Парижа, короче, совсем не осталось порочной жизни, всё почти вымерло, одни мамонты. Стрипбары были убоги, гулящие женщины уродливы, институт проституции выдохся и подох (остались одни объедки). Гёрлфренды с партнёрами.

– Далеко не одно и то же, заметь (сказал Шина). Проституция не противоречила семье и, не составляя ей конкуренции, она с ней кульно сосуществовала. А сексфренд – это пердел не проституции, как предполагалось, а семьи. Ну, чё ж (сказал Шина загадочно), есть, значит, порох в пороховницах!

Я сразу не внял, не просёк его тайные смыслы. Злачных кварталов в Париже заморожено раз-два и обчёлся. Один на Монпарнассе, Rue de la Gaité. Крошки с того пирога, который лежал тут и пёкся, судя по книжкам и кинофильмам, в двадцатые и тридцатые годы. Теперь тут были театры и секславки. Этим удовольствие исчерпывалось.

В магазинах, помимо традиционной продукции, наваяли кабин с порнофильмами, там куковал и стриптиз по таксе. Но подходящие женщины выпадали так же редко, как и гениальные фильмы. Они вообще, кажется, не понимали, зачем это делают. Зарабатывали деньги, и всё. Души никакой. А тело без души – труп, как известно. Крутится, как шарик, в общей кабинке и тянет в приватный зазеркальный салон. И то и другое дико убогое, тёлки такие, что лучше их не видеть вообще, не то что в голом виде. Тем не менее, я выходил туда регулярно, как газета. Загадка.

– Палки кидаешь (опять Шина), а фигуры остаются, это тебе не городки. Смотри, какая попка с разрезом…

Шина кивнул на девушку, та пробегала по тротуару, пироги с начинкой торчали на чеку в разные стороны. Шина был глазастый, как дом, метил всегда только в самую сердцевину.

Далее. Rue Saint-Denis. Не короткая улица, начинается в чреве Парижа [25]. Когда я нагрянул, Центрального продовольственного рынка уже ни гу-гу (перевели в Ранжис), всё очистили и разбили на месте бывшей клоаки асептический парк. А раньше там (говорят) кипел и парился, вонял полный квартал, там модно было поужинать после напряжённой полуночи. Собирались торговцы, они расчехляли рынок часа в три-четыре утра (завтракали перед работой). Было делово, натурально, близко к телу. Мусор, шум, вонь, банды крыс, оголтелый материализм и, видимо, бляди, потаскухи доисторические. Бляди, о которых мечтал ещё граф Монте Кристо и Карл Маркс. Я представляю. Цирк (как положено) с запахом. Кухня порока и добродетели. Народные массы.

Теперь там задержался только один эротический театр, где баба могла сесть тебе голым задом на колено, а потом, лёжа у стариков на руках, попросить самого молодого из собравшейся публики воткнуть ей под жопу пластмассовый самотык в форме фаллоса, выполненного в лучших традициях социалистического реализма.

– Ты знаешь (сказал Шина), что меня интересуют только театры военных действий.

Далее. Вонючий проход, подворотня Будапешта у вокзала Saint-Lazare. Там пип-шоу, в котором у меня завелись знакомые, на этой улице я имел встречу с беременной проституткой из Алжира, которая, в конце концов, назвала ребёнка моим именем. Не банальная история, короче, если я и не всегда удовлетворял женщин, то всегда был им отличным собеседником. Кто-то даже увидел в этом признаки гомосексуализма (дескать, баб нужно драть, а не ебать им мозги).

На бульваре Клиши все зацвело в целлофане, лафа исключительно для туристов с неразвитыми потребностями и не оформившимися желаниями, особенно стрипбары. Танцовщицы весь вечер переходят из одного зала в другой, в то время как тебе, с помощью подсадной утки, чистят карманы. Представления повсюду одинаковые, без фантазии и огонька. Они были вульгарны не по содержанию (чего так хотелось), а по сути, женщины в этих местах были одна страшнее другой. Но обчистить там могли начисто. Я, во всяком случае, этого не избежал.