Записки сутенера. Пена со дна

Text
0
Kritiken
Leseprobe
Als gelesen kennzeichnen
Wie Sie das Buch nach dem Kauf lesen
Schriftart:Kleiner AaGrößer Aa

Первое, на что служитель НКВД должен был обратить внимание, это судороги лица. У меня бывали судороги, как и мой отец, я имел тик – помаргивал правым глазом. Косоглазия не было, но зрачки были разного цвета. В инструкции было написано, что за один такой знак Инквизиция палила людей на костре, красота! Я, впрочем, не считал разноцветье глаз недостатком (даже наоборот!). Но дегенерат не замечает признаков своего вырождения, это нормально. Были также дефекты речи. Я шепелявил. Ничего криминального, но, по французскому выражению, на языке у меня был волосок. В детстве я заикался, но меня вылечили. Точнее, я сам вылечился. А сначала этот недостаток, скорее, способствовал моему развитию, так как с детского сада я много молчал и слушал, пытаясь строить фразы так, чтобы избежать опасных слогосочетаний. Иногда заикание вдруг возвращалось, но ненадолго (что поделаешь, слов-то много, а рот один). У меня бывали мигрени, доходившие до коматозных состояний, с аурой – как полагается. Я был также одарён лошадиными зубами (иначе не назовёшь). Голова моя, как и туловище, пропорциональными не были. Родимых пятен на теле не наблюдалось, но была, так называемая, песь (псевдопроказа или витилиго), нарушение пигментации на отдельных частях кожи, на руках, ногах и между ногами у меня тоже были белые пятна. Поверхность кожи походила на географическую карту неизведанных континентов. Из-за песи я получил кличку Годфри. Один кент из английской школы наградил меня ей в честь персонажа Конан-Дойля, Годфри Эмсуорда. Я не смог бы косить под его портрет (красивое загорелое лицо с тонкими правильными чертами), качества его тоже были чужими (во всем полку не было никого, кто мог бы сравниться с Годфри в храбрости и благородстве). Просто я имел такие же пятна, но на лице их заметно не было. Я лично не топырился по этому поводу, тем более, что Англия манила меня с детства. Британские понты я считал самыми изощрёнными. Английская красота, с моей точки зрения, находилось на границе того, что можно бы было назвать великолепным и безобразным. Только британцы могли создать рок, такие породы собак, как бульдог или бультерьер, серую гончую или бигла, нарисовать такие тачки, как Ягуар МК2 или Rolls Royce Silver Wraight 1955 года. Я какое-то время окучивал это прозвище, но оно, в конце концов, испарилось.

Других стигматов на моём теле не наблюдалось, но, всё равно, в наличии имелись признаки деградации. Не знаю, были ли у меня в семье самоубийцы, но дед, служивший в НКВД, с собой не покончил. Он умер достойно, на кровати, привинченной винтами к полу казённой квартиры в Калашном переулке. Его хоронили с музыкой, оружейными выстрелами и орденами, жеманящимися на шёлковых подушках, как китайские мандарины. И его рог изобилия (думаю) торчал даже в гробу, так сей Приап вожделел революцию и жаждал гибели врагов её.

Хвостовых придатков, лишних конечностей или дополнительных пальцев ни на руках, ни на ногах у меня замечено не было, но рожей я однозначно не вышел. Голова неправильная, уши острые. Нос приплюснут и сдвинут немного в сторону. Не от ударов (от ударов он только выпрямлялся), а так. Или от удовольствия, не пойму. Нижней челюсти моей никакой удар был не страшен (жалко, что у психики такой челюсти не было). Соответствия размеров между мыслительными и жевательными аппаратами тоже не наблюдалось. Уши были без складок и завитков не по причине, так называемого, морелевского уха, а из-за того, что в юности я занимался вольной борьбой. С мочеполовым аппаратом всё было в порядке, так как только малая величина члена и недоразвитие яичек, а также отсутствие одного из них, гермафродизм и двурогая матка считались признаками деградации. Я не был тучен, даже наоборот, несмотря на постоянный аппетит, мои рёбра прекрасно прощупывались.

Чтобы доставить авторам удовольствие, мне бы хотелось иметь волчью пасть и заячью губу, еврейские и негритянские крови, быть гомосексуалистом с тенденциями трансвестизма, но, ни того, другого и третьего у меня, к сожалению, не было. Несмотря на перечисленные признаки, я много занимался спортом, говорил на нескольких языках, много читал, грамотно играл в шахматы, прилично рассказывал матерные анекдоты и весело проказничал, так что пользовался у женского пола, скорее, спросом (не таким, скажем, как Шина, но всё равно). Даже моя застенчивость (говорят) была плюсом, но я никогда не умел и не хотел её использовать (Эльза не раз меня в этом упрекала).

#06/1

Budapest. Мanifestation monstre. Des dizaines de milliers de Hongrois ont demandé que l’anniversaire de l’insurrection de 1956 devienne fête nationale (Figaro, 16 mars 1989) [12]

Маршрут блуждал по всему городу. Кварталы Парижа  отличаются один от другого, так что Шине (думаю) было интересно. Но он никак не мог успокоиться, его тоже учили, что хорошо, а что плохо, и как отличать чёрное от белого. Вот он и отличал. Я работал курьером, возил кровь и другие фрагменты людей на анализы, таскался по больницам и богадельням, в институт Пастера и т.д.

– Ты же, Кадли, приличный человек (говорит), как ты можешь заниматься, в буквальном смысле, говном?

– Я (говорю) не вижу в этом труде ничего неприличного. Кровь я не сосу, мочу ничью не тырю. Говно тоже нужно возить. Эмигрант есть эмигрант, он работу не выбирает, что подвернётся, в то и врубается. Оказавшись во Франции, где никто тебя не ждёт, какой бы ни была твоя прошлая жизнь, ты (считай) самое презренное сословие. Амбиции только увеличивают гротеск.

– Вот я и говорю (он).

– Что (я)?

– То (он)!

– Белые эмигранты (спрашиваю) работали тачковозами? Работали. Я за пять лет, знаешь, сколько отзалупил всего? Но таксистом теперь стать нелегко, лицензия стоит денег.

Я заправлялся на бульваре Vincent Auriol. За полный бак там давали книжку рисованных картинок из серии Lucky-Luke. Я комиксы не читал, как говорят французы, но лепо было получить альбом задарма. Я складывал их прямо в машине, на задний диван, надеясь отдать какому-нибудь оболтусу. Засранца на горизонте заметно не было, так что альбомов накопилась целая куча.

– Нужно сделать памятники (Шина, хмуро), я поехал культурно осматривать город.

– Понял (говорю), посол намоченный.

Шина отвёл нос и закурил. Решили, проедем по городу, он нащёлкает всё разом. Покажет сослуживцам сначала первую серию, снятую в одном районе, потом другую и т.д. На Port-Royal Шина скадрировал памятник маршалу Нею, князю Московскому. По тротуару кружилось множество голубей, неуклюжие тучные, они противно ворковали и гонялись друг за другом.

– Ненавижу (говорю) эти твари, летающий мусор!

– Напрасно (сказал Шина). Голуби – игроки. Они предпочитают играть и получать нерегулярную, но обильную пищу, несмотря на то, что небольшое количество регулярной пищи, в целом, в да раза больше случайных выигрышей.

– Значит, я – голубь.

– Сколько (спрашивает) дадут за осквернение?

– А чё ты (говорю) хочешь осквернить?

– Ну не знаю, Нея, например, обосрать.

– Ты что, тоже голубь? Зачем? Он и так обосрался!

– Какой же он князь? Он моржовый, а не московский!

– Тебе, как и голубям, ничего не дадут – у тебя статус.

– А тебе?

– Я мне на него насрать, я и срать на него не буду. Представляешь, если б французы тогда взяли Москву?

– Смердяков уже спрашивал. Россию взять нельзя – рук не хватит.

– Не руками её надо брать!

Мы, в своё время, наизусть знали войну 1812 года, всех её генералов и маршалов, названия полков, цвета и рисунки знамён. Я лепил солдат, лошадей и амуницию из цветного пластилина. Шина был спецом по придворным финтам и интригам. В тактических играх, которые принимали на даче грандиозный размах, я всегда воевал на стороне Кутузова, а Шина отождествлял себя с Наполеоном. Меня больше интересовала приключенческая сторона (я читал Жюля Верна), Шину занимали отношения (он предпочитал Дюма). Мы даже ходили к завучу школы, чтобы тот решил спор, какой из двух писателей полезней для чтения в нашем возрасте. Завуч порекомендовал Гайдара. Когда, в целях иметь карманные деньги, я стал тырить и сдавать букинисту книги из семейной библиотеки, зелёный четырёхтомник Аркадия Гайдара оказался первым на очереди.

Шина попросил тормознуть у Люксембургского сада, но у нас не было времени, сначала нужно было заехать в главную лабораторию, которая находилась на перекрёстке улицы Севастополь и Rue de Turbigo. Там я получал задания на день. На одном из перекрёстков у светофора Шина дал мне пакет, в нём было несколько блоков Кента и Мальборо.

– Шина (говорю), чувак, не ожидал от тебя, спасибо. Только я таких не курю.

– А они тебе, дура, и не предназначены.

Покупать в посольстве безналоговые сигареты и сбывать их с моей помощью в городе, была идея неплохая, если продавать по пачке, можно было кое-что наварить. Моему скромному существованию это соответствовало, но Шине такие деньги были псу под хвост.

– Карманы (говорю) дырками не наполнишь!

– Не будешь же ты до пенсии кал возить!

– Пенсия мне не грозит. Сигаретами торговать я тоже не собираюсь.

– Надо же начинать как-нибудь. Есть ещё планы, Москва тоже не сразу строилась, особенно после визита этого моржового князя.

– А чё тебе начинать (говорю), ты и так при деле. Уже и ковровая дорожка на ступеньках лежит, чтоб вознести орденоносную Шину к триумфальному катафалку. Бесшумно. По первому разряду. С выстрелами и речами. Сквозь горечь слёз и радость наследников.

Мы дули по бульвару Бомарше. Я заметил, что Шину не занимали улицы и не интересовал туристический аспект нашей прогулки. Внутри его кипела работа, как у землевладельца, объезжающего только что купленные угодья. Проект с сигаретами был бы забавным, если бы Шина мог закупать их вагонами, но в посольстве этого делать, на мой взгляд, было нельзя.

– Раскусят (говорю) в три счёта!

– Это (отвечает) моё дело.

Шина не объяснял своей тактики. Лично мне было по барабану. Я ничем не рисковал, а получал с прибыли половину.

 

– Что ещё (спрашиваю)?

– Карта (спрашивает) у тебя есть?

– Карта города?

– Какого города, канталупа!

– Пардон?

– Кредитная карта имеется?

– Ну.

– Антилопа гну. Потерять не хочешь?

Я выехал на площадь Республики и охуел. Шина не умел жить спокойно. Он косил на физиономию подростка, на которой (хочешь – не хочешь) должны появляться прыщи. Ты их выдавливаешь, а они всё равно зреют. Шине, как броуновской частице, нужно было непрерывное движение, мозги его, доведённые до критической температуры, не удерживались в черепной коробке и кипели. То и дело на его благородном чайнике искрилась испарина вдохновения. Тогда он, как правило, теребил свою саврасую чёлку. Чёлка была его гордостью, она напоминала одновременно чёлку Энди Уорхола периода ранения в живот и лоб быка породы Хайлэндер. Думаю, Шина уделил ей больше времени, чем всем своим тёлкам вместе взятым. По мере езды этот баклан успокоился, стравил пару анекдотов и, наконец, стал глазеть по сторонам. Из одиннадцатого округа я поехал на Rue de Belleville.

– Это (говорит Шина) хорошая улица.

– Покупаешь?

– Кто знает (с понтом)? Кто знает!

– Шина (я прыснул), князь Парижский!

– Кто знает! Кто знает!

Ему захотелось выйти из машины, но я никак не мог парконуться (машины липли к тротуарам, как мухи). Наконец, попал на местечко по Rue Ménilmontant, и мы пошли на рынок.

– Ехал в Париж (говорит Шина), а приехал в Марокко.

Так бывает в Париже, меняешь квартал – меняется город. Потолкавшись на базаре, мы съели по ливанскому мхаджибу с сыром и поехали на канал Saint-Martin. Quai de Jemmapes, quai de la Loire, quai de la Marne… Шине предпочёл этот район всем остальным. Шлюзы и набережные. Много свободного места, и пахнет рекой.

– Надо жить здесь (сказал Шина). Я хотел бы жить и умереть в Париже, но предпочитаю Нью-Йорк.

– Ты (спрашиваю) в Нью-Йорке-то был?

– Чтобы предпочитать Америку (отвечает), не обязательно там жить, достаточно о ней мечтать.

В 16-м округе, выезжая с Rue des Vignes на Avenue Mozart, я заскочил на автобусный коридор (основной проезд был запружен). Откуда не возьмись, а точнее, из-за фургона, застрявшего в пробке по левую сторону, прямо на меня прыгнула женщина. Я успел тормознуть, но она, испугавшись, шлёпнулась на капот дафа, а затем рухнула на тротуар.

Не успел я перебздеть, как выскочил из машины. Собралась куча распиздяев, которые целый день нарочито таскаются по городу в поисках происшествий. Из магазинов повылезали заспанные рожи зевак. Кто-то схватил за рукав, хоть я и не планировал делать ноги. Я отдёрнул руку. Известно, что в таких случаях мои глаза наливаются кровью и становятся похожи на огоньки, предупреждающие об опасности. Тогда я, в целом, уподобляюсь аварийному шкафу. Я специально сжимаю зубы, чтобы ненароком не оглушить. Сердобольные добровольцы побежали вызывать пожарников и полицию. Когда я полез за документами, Шины в машине уже след простыл. Статус Кво смылся, как говно в толчке, даже бумажки не испачкал.

#07/1

Hier et avant-hier, des milliers de moscovites ont manifesté leur soutien à Boris Eltsine. Les manifestants ont été stoppés à un kilomètre du Krémlin (Figaro, 20 mars 1989) [13]

По её мнению, Клоэ была совершенно зажата, поэтому на подоконнике Эльзиной квартиры, рядом с горшками, в которых, как многие парижане её круга, она выращивала коноплю, стояла круглая банка, наполненная презервативами. Не знаю, что Эльза имела в виду, но эта большая бледная девочка мне лично была в самую тютельку. Она ко мне тоже, кажется, была неравнодушна, но мы оба на этом не фиксировались. Я ничуть не чуял её зажатости, кстати сказать. Она просто не торговала своими прелестями, демонстрируя их каждому встречному. Чтобы чувствовать себя винтовкой, ей не нужно было постоянно стрелять.

Фингер жила на улице, где Годар снял финальную сцену фильма <На последнем дыхании>, Rue Compagne Première. Эльза экзальтированно рассказывала мне про то, кто там жил, когда умер, кому писал письма, с кем спал. В частности, там жила Триоле, в честь которой родители-коммунисты назвали и Эльзу. Триоле была завербована НКВД, но это не мешало ей перебиваться в нищете, в то время как Лиля Брик (её сестра), проживая в советской Москве, пользовалась привилегиями номенклатуры и даже высылала Эльзе с Арагоном продуктовые посылки. На этой улице жил Фужита, Ман Рей, Марсель Дюшан, Кислинг, Кики с Монпарнасса, Эрик Сати и даже Владимир Маяковский. Эльза распространялась тоже и про окружающие дома, таскала меня в один из них, построенный самим Эфèлем. Выразительное здание, свинченное, как детский конструктор, из металлических рельс, включало в себя двор и ещё ряд бараков, задуманных под мастерские художников. Теперь (по словам Эльзы) там проживали, главным образом, молодые динамичные, как их называют, и мотивированные кадры (jeunes cadres dynamiques et motivés). Там она закорешила меня с ниппонкой, которая писала красками, замешанными на её менструальной крови. Я потом бывал у неё ещё несколько раз и видел, как такие краски приготовляются.

У Эльзы была уютная квартира, состоящая из двух комнат, просторной гостиной и спальни. В стене спальни вырубили дверь, соединившую эту квартиру с другой, находившейся в соседнем доме, там жила её дочь.

Только раз я чуть не вошёл с Эльзой в полный контакт, как сострил бы Шина, запунцевался. В её гнезде была пиздатая ванная комната, длинная и узкая. В парижском жилье часто встретишь лишние углы, комнаты бывают неожиданной формы или вдруг попадаются узкие какие-нибудь забавные оконные проруби, иногда с разноцветными стёклами, сложными пистолетами и латунными ручками, с кольцом на проволоке или заковыристым затвором. Окна смыкают комнаты с коридором или кухню с ванной комнатой. А ещё дома в Париже бывают острые, как утюги.

Справа, под окошком ванной, был унитаз в форме азиатского глаза. Биде ассорти. В центре, под квадратным видом побольше, мелкая раковина, а слева, точно между стен была вделана длинная ванна. Ни с одной, ни с другой стороны её места не оставалось, и влезть в неё можно было только с торца. Высота потолка и дистанция между белыми стенами, эмалевые поверхности и матовая сталь кранов, а также яркие вкрапления цветов в виде полотенец, мыльницы и изящных флаконов, короче, общий прикид помещения был пиздец каким удачным, и остальные пропорции настолько соблюдены, что Эльзину умывальню можно было назвать, реально уютной (из неё не хотелось выходить).

Мы с Эльзой часто чаёвничали, говорили о том, о сём и обо всём на свете. Между прочим, я рассказал ей, что в возрасте эротической эрозии (в СССР порнографии не было), зрея, как злак, мне приходилось окучивать почву, изучая шедевры мирового искусства. Дома у нас, была отличная библиотека, в том числе, цветные альбомы, так что я нередко рассматривал их, лёжа на животе.

Эльза захохотала. Её оскал казался мне через край плотоядным. Показывая зубы, язык, а иной раз и фиолетовое, как у немецкой овчарки, нёбо, смех обнажал в ней то, что обычно оставалось за кадром. Напомаженные губы её всегда горели огнём. Джем, соскользнув с чайной ложки, ляпнул Эльзе на платье. Как ни в чём не бывало, она встала и, подняв подол, слизнула с него абрикосовое пятно. Трусы были в горошек. Не прикасаясь, я почувствовал пальцем кожу её смуглых ляжек, причём кожа показалась мне лайковой. Эльза поймала мой взгляд и бдительно отвернулась.

– Умные люди говорят (отвернувшись, сказала она), что мальчику нужно дрочить руками (сложив указательный палец кольцом, она показала, как это делается). Так уздечка становится эластичнее, и девственник сдаёт экзамены без эксцессов. Alors il perd l'innocence en douceur (она опять захохотала). Мais c’est la mère qui commence, c’est elle qui décalotte son garçon [14].

У меня были эксцессы, но невинным меня фиг можно было назвать. С отвращением я проявил снимок моей первой пастельной сцены (я б её вырезал, как это делали в советском кино). Хорошо Шине, ему отец всё устроил, свёл с достойным экскурсоводом, как на ВДНХ. В СССР вообще никто не кололся, что развлекается онанизмом. Эта активность считалась патологической, от неё даже лечили (надо же быть таким больным!). Под этим предлогом клеили ахтунги (пойдём, мол, мальчик, я тебя вылечу). Послушать прыщавых корешей, вообще никто не дрочил. Настоящие мужчины, сжав зубы, ждали настоящих женщин. С бабами тот же абзац… лупили, короче, шишки только за пределами государственной границы.

– Бедняжка (сказала Эльза)!

Расквакалась (прикидываю) баба не к добру, такая вся стала нервная подвижная, фигурировала так, чтобы я видел, как у неё всё закруглялось и вздрагивало.

– Да, я такая (говорю). Уздечка к ебене матери лопнула. Кровать кровью залил. Сейчас слышу, как она лопнула. Без боли, но с тупым звуком – пок!

– Душно (вздохнула Эльза и перестала смеяться).

Ей приспичило принять прохладную ванну. Экспрессом. Я завис над круглым столом в гостиной и слюнявил журнал. Пахло медовой мастикой (паркет утром надраили). Эльза поменяла пластинку, поставила Баха.

– Westenfelder de Fère-en-Tardenois [было написано на конверте, она прочитала].

Негромко покатились сочные гроздья иогано-себастьяновых звуков. Готовясь купаться в готическом многозвучии, Эльза разделась в противоположном углу у дивана, зашла в спальную комнату, накинула лёгкий халатик и, не запахиваясь, прошла в ванную (двери она никогда не затворяла). Я всё забываю сказать, что у неё были длинные щиколотки и узкие пятки. У неё были такие узкие пятки, что, наверное, есть долбоёбы, которые за такие пятки готовы убить. К тому же у Эльзы была походка специальная, не знаю, как её обозначить, она ходила вот так. Сначала ногу ставила так, а потом вот так. Ляжки, икры и пятки. Так, и вот так. Не возьму в толк, понятно ли я изъясняюсь.

Я поёрзал ещё, прислушиваясь, как, подлизываясь к Баху и меняя тональность, шумит вода, смотрел на крыши домов. На них, продолжая идею органа, торчали многочисленные трубы разного калибра, кое-где крыши были залатаны новым блестящим цинком. Антенны. Провода. Мансардные окна.

Я вслух вспомнил, как однажды зимой, в закусочной, она дымилась у Трубной площади, я купил чебуреков. Это такие здоровенные жаренные равиоли (синхронно поясняю Эльзе), ou plutôt des friands à la viande en forme de ravioli [15], наполненные пряной бараниной и соком (блюдо крымских татар). Там ещё, в том месте, где торчал ларёк, точнее закусочная, потому что внутри мешали круглые высокие столы (стоячка, короче), были мастерские архитектурного института. Лезли туда по лестнице из железа. А внизу, в подвале был тир института иностранных языков.

Жир с чебуреков (помню) капал мне на ботинки и замерзал на них белыми пятнами, как голубиный помёт. Я вошёл во двор Сандунов (есть такие, говорю, бани огромные, многоэтажное здание, как всё равно министерство), и по настенной лестнице забрался на крышу. Было облачно, с крыши я мог дотянуться до неба. Железо было выкрашено зелёной краской, и вдоль рёбер на нём худели полоски серого снега (к февралю он черствеет, как хлеб).

– Тир (переспросила Эльза из ванной)?

Ни хера не врубается немчура с первого раза, рассказывать нужно, как диктант диктовать, по складам. Я повёл ухом, слышу, как она поплескалась в воде. Тир (говорю), настоящее стрельбище. Сторожем служил однокашник, так что мы по ночам развлеклись.

– Патронов заебись – никто не считал!

– Стрелять в иностранцев?

– Вот именно. Так языки изучали. Берёшь языка, целились. Yes!

– Le baptême de feu quoi! [16]

Один раз секундантом был на дуэли. Два баклана стрелялись (я не шучу!). Оба промазали, но было от чего наполнить штаны и помещение газом, честное слово.

– Вы – дикие люди (сказала Эльза с удовольствием)!

– Да (говорю), мы – дикари!

Вскочив, в сопровождении собственных амбушюрных с анальными инструментов я исполнил песни и пляски диких людей. Закончив танец, я вновь сел за стол и, продолжая говорить с Эльзой, глянул в окно. Я смотрел в окно, но увидел другой город, зиму и серые перья облаков, которые, проползая над Москвой, щекотали мне лицо. Такой флашбэк нельзя было назвать приступом ностальгии (ностальгия может быть только по времени, а ни детства, ни отрочества уже не вернуть). Ретроспективные кусочки, конечно, иной раз выскакивали перед глазами, как призраки, а потом исчезали, как миражи. Сожаления не было, но щемящее чувство всё равно возникало.

В середине приятной картинки, которая рисовалась в воображении в виде первых опытов цветной полиграфии, я вдруг почувствовал болезненное напряжение мочевого пузыря. Я заткнулся. Чай – мочегонное средство, это известно. Пойти помочиться в банку с гондонами или в горшок с анашой не представлялось возможным. Раковина на кухне топорщилась от посуды. Идти в ванную комнату, в ванне лежала Эльза (хотел бы я в эту минуту быть на её месте!).

 

Я никогда не мог оправляться в присутствии кого бы то ни было. В армии это было трагедией. В общественных уборных я не пользовался писсуаром. Во Франции меня поразило поведение мужчин. Остановив машину и повернувшись спиной к дороге, они отливали в любом месте. Кто-то мочились на стенку дома (ими могли быть приличные пожилые господа). В метрополитене вообще всё было на хер обоссано.

В Париже до сих пор встречались уличные уринуары, в которых человек виден сверху до пояса. Кроме Монмартра такие улитки осталось в трёх шагах от площади Инвалидов. В уборных кофеен писсуары часто прикреплены в углу подвального помещения так, что женщина, направляясь в дамскую кабинку, проходит за спиной оправляющегося мужчины, а тот, бывает, обернётся ей вслед, а после ловит звуки, льющиеся из-под двери. Раз я попал на одного, он вообще стоял, спустив штаны до колен. Но его, кажется, не интересовали женщины. Пока я звонил из автомата, он всё торговал голым задом и, повернувшись ко мне профилем, смолил вонючую сигариллу. Жопа его, впрочем, настолько поросла волосом, что чувак был всё равно, что в шерстяных трусах, или окутан, как Иоанн Креститель, власяницей.

Встречались старинные уринуары с ростовыми консервными стенками, которые оставляют ноги открытыми до колен. Не знаю, зачем так сделано, может быть, чтобы шланги не занимались в этих помещениях посторонним делом. Такой уличный уринуар сохранился у городской тюрьмы la Santé, на бульваре Араго (я там и работал лабораторным курьером). Особые завсегдатаи таких заведений, намочив хлеб, оставляли его на верхнем ребре загородки. Там, наконец, образовывались шеренги лакомых кусочков. Любители завинчивались в такую уборную, чтобы понюхать или, может быть, обсосать их, не знаю. Во всяком случае, они, видимо, оставались там дольше обычного (французская изощрённость не знает границ).

Болезненно чистоплотный, как многие русские, я был зверски брезглив. Видя в этом слабость, я всячески боролся с брезгливостью и, иной раз, пытался слизнуть с тротуара плевок. Попытки были бесплодными, но борьбы я не прекращал.

Я еле сидел. Заговорить нужду не удавалось, терпеть смысла не было, оставалось одно – поступить, как ни в чём не бывало. Так поступил бы по-настоящему светский человек, то есть войти, расстегнуться, поссать со звоном, как сделал бы это Шина – он бы ещё и пёрнул для отчётливости впечатления, мол, я сказал, а потом, поправляя бабочку и посвистывая, вышел бы эдаким джентльменом, нате вам, негодяи! Он бы и в ванну с Эльзой смог помочиться и хохотал бы при этом, как чёрт. Эльза бы, думаю, ликовала! Главное, чтобы комар носа не подточил. Появиться, войти так, войти, не прекращая беседы (погода, политическая обстановка за рубежом, герои любимых литературных произведений), войти в ванную комнату, встать так, немного вполоборота, не очень, даже как-нибудь так, пусть осмотрит, стесняться-то нечего (все мы при теле). Даже наоборот. Так, а потом. Продолжая, я встал с табурета и двинулся к двери в ванную комнату. Иной раз, когда уж решишь окончательно, что пора – терпеть просто невмоготу!

Вытянувшись во весь рост, Эльза лежала в ванной. Я увидел её целиком, можно сказать, увидел насквозь. Сперва я не понял, что именно происходит. Закрыв глаза, она лежала в голубоватой воде. Курчавая копна чёрных волос с проседью обрамляла горбоносое лицо, линию губ подчёркивала помада. Эластичная талия, острые ключицы, глубокий пупок. Столбики сосков, торча из отчётливых ареалов, немного теребили поверхность воды, по ней разбегалась заметная зыбь. Одна рука, согнувшись, прикрывала Эльзе грудь, другая была опущена вдоль тела наискосок и лежала на животе. Приглядевшись секунду, я увидел, что, вставив палец между крепко сдвинутых ляжек, Эльза медленно водит им в густом чёрном треугольнике, который выразительно вырисовывался на поверхности посветлевшей от воды кожи. Я сразу обратил внимание на то, как изящно были удлинены её бедра, ярки большие соски, а курчавый чёрный треугольник был пышен, как марш славянки (меня всегда возбуждало обилие волос между ног женщины).

Родители Эльзы эмигрировали с Украины в начале 20-х годов. Потомки этих эмигрантов часто не без причины называли себя русскими, и некоторые из них даже пытались учить русский язык. К таким относилась и Эльза Фингер. Так получилось, что большинство моих подруг было еврейками, существовало (думаю) обоюдное притяжение противоположных типов. Килликки, например, сказала, что я вылитый варвар. На самом деле, если рассуждать о русском типе, то все мои родственники и знакомые были очень разные. Среди них попадались и темнокожие и кудрявые, типа итальянцев и турок, типичные белёсые скандинавы с рыбьими рожами и рыжей шерстью на шее, или, с понтом, славяне, и, наконец, полные азиаты с рысьим разрезом глаз и потомственными русскими фамилиями. Трудно понять, что представляет собой народ, расселившийся по гигантской территории, лишённой непреодолимых гор. Против кровосмешения, по крайней мере, он уж точно застрахован.

Не прекращая пиздеть, я подошёл к унитазу и, глядя в окошко в стене, расстегнул штаны. Всё получалось очень стильно. Я расстегнул ширинку, немного путаясь в пуговицах и стараясь не волноваться. Не волноваться не удавалось, я очковал, как глобус перед парашютным прыжком. Мочевой пузырь готов был лопнуть, давил на ремень, а трубопровод заткнулся, типа, перед визитом сантехника.

Чтобы сбить волнение, я постарался отвлечься и пригляделся к тому, что было в окне, поменять фокус внимания. Окно выходило на дворик, узкий обычный дворик, в который никогда не попадают солнечные лучи. Дома в Париже строились кольцами. С улицы (раз!) входишь в лицевой дом и, минув прихожую, оказываешься в первом дворике. Он, всё равно нижнее бельё с кружевами карнизов (прозвучит ещё какая-нибудь труба, и потягивает мусорным баком). Второй дом, кстати, частенько скромно отличается от первого по архитектуре. Дальше бывает ещё двор или сад, даже особняк, окружённый деревьями, который принадлежит одному счастливцу или разделён на два-три апартамента.

Я видел те же оцинкованные крыши и окна мансард, в которых некогда ютилась прислуга, а теперь селятся, главным образом, студенты и перебивается брат наш, эмигрант. По водосточной трубе шёл хромой тучный голубь. Он цокал культяпками и мерзко ворковал. Ничего, короче, аварийного. Однако волнение не проходило. Я старался забыть обо всём, но голова была законсервирована одним и напряжённо торчала, как член висельника.

– Почему у них такие ноги (пробормотал я в никуда)?

Поворачиваясь к Эльзе спиной, я вынул из трусов то, что принято вынимать в таких случаях. Какой-то уд был унизительно утлый, сморщенный и непритязательный, совсем чужой. Фу ты (думаю), какая гадость! Не хуй, а хуйня. И висит-то плохо!

– Это мутанты (непривычным голосом сказала Эльза, не понятно, как она всё поняла).

– Мутанты (спрашиваю, забыв, о чём речь)?

Есть страшные слова, одно из них слово <мутанты>. Я давно, впрочем, взял на заметку то обстоятельство, что пенис, это что-то вроде эукариотического организма, сочетающего в себе признаки растений и животных (его следовало бы изучать микологией). Как экзотический фрукт, он отличается от остальных членов своей необычностью. Не надо быть патологоанатомом, чтобы это заметить. Этот фунгус, с понтом, сам по себе, болтается (мол, клал я на всё!), принципиально другого цвета, то висит, а то дыбится, вылезая из кожи. Мутант, блядь. Яйца эти нелепые, всё поросло волосами, хуй знает что, Хиросима и Нагасаки. Я немного встряхнул его пальцами, чтобы он ожил чуть-чуть.

– Кровосмесительные связи (тихо сказала Эльза).

А женщине нравится (продолжал я раскладывать мысли), и член её возбуждает (бабы – извращенки, это нормально!). Мне, правда, динамили, что на всех почти баб он в первый раз производит отталкивающее впечатление. Но на смену первому впечатлению быстро приходит второе. И, желательно, третье.