– Это, – говорит, – я, подлец, мешок картохи спёр. Чёрт попутал! Хочешь, прости меня, а хочешь, заедь кулаком по башке, а только сил моих больше нет укрываться.
Ну, значит, Федька-то посмотрел на Ивана, видит намётанным глазом, что у того внутренний карман топырится. Стал быть, Федька богом не обижен, угадал, чего там стоит, в кармане-то.
– Да чего уж, – говорит, – дело прошлое… кто старое помянёт, тому глаз вон. Как же я могу вдарить тебе по глазу, когда ты есть брат мой родной?! У нас, Ванька, кровь одна в теле бегает, и никакая картошка поэтому нам разладом служить не может.
И сели они к столу. Друг супротив дружки. Оба статные да широкоскулые, головы бычьи в плечи вросли, а плечи – что косяк вон у двери.
Нинка-то, жена Федьки, так-то уж сильно ругала мужика, ежели он где на стороне пил, да бывало и била чем попадя, тоже баба не скромного физического достоинства была, а в доме, ежели кто придет по-соседски, то и ничего, терпела.
Ну, так вот… Сгоношила она быстренько на стол, яичницу поджарила, грибков достала, сальца порезала, выпила чуток для приличия да и убежала на двор, по хозяйству чего поделать.
А Иван с Федькой сидят да и беседу затеяли.
– Это, – говорит Федька, – хорошо, что ты с бутылкой пришёл. Выпили хоть для души. Мало вот только взял-то за мешок.
– Хватит! – говорит Иван. – Хватит с тебя и этого.
– Мог бы, – отвечает Федька, – и поскромнее быть. Всё ж мешок ты у меня упёр, а не я у тебя.
– Это тебе бы поскромнее быть! – огрызается Иван. – А то одну вылакал да ещё требует! Ты бы со своей Нинки бы да и требовал! А то куражится здеся над человеком! А с Нинки-то и сбоишься стребовать!
– Сбоишься! – передразнивает Федька. – Ет, может, ты со своей Клавки сбоишься! А даже ежели не сбоишься, она тебе всё равно не дасть…
– Это Клавка-то мне не дасть?! – взъерепенился Иван. – Но давай чокнемся… Ух!.. Это кто, говоришь, Клавка-то мне не дасть?! Да она хоть ночью – только скажи!
– Ага! Ночью! Забыл, что ли, как в прошлом году под забором бегал, домой попасть не мог, у кобеля в будке ночевал?
– Я-то, можеть, и бегал, зато по мне скалкой да палкой не хаживали. А тебя и баба бьёт – стыд да позор! И какой ты опосля этого мужик?
– Меня, – отвечает Федька, сам потемнел весь, как нечищеный медный самовар, – меня, можеть, и била баба, потому что я добрый, да зато я тебя сейчас как значну бить, так это совсем по-другому битьё будет, супостат подсвинячий! Пришёл тут незвано да ещё будет здесь мне на нерву капать!
– Значнёшь! – кричит Иван. – Баба его бьёть, а ещё куда-то лезет! А это видел? – Суёт ему кулак под нос. – Значнёт! Пена помойная! Значнёт он!
– Ты поговори, поговори… – Озлился вконец Федька. – А то вот возьму, как хлобыстну промеж ушей-то – и отдашь богу душу!
– Ет кто? Ты меня хлобыстнешь?
– Ещё как!
– Ты хлобыстнешь?!
– Да прям по роже по твоей!
– Да только спробуй!
– И спробую!
– Только спробуй!
Вот Федька, недолго думая, развернулся да через стол как спробует, аж Иван все лавки под себя и собрал.
Очухался, потряс головой немного да и на Федьку. И давай они друг дружку лупцевать-валтузить почём свет стоит. Мотыжат – только пыль по хате да грохот, ровно изба рушится.
Насмерть, может, и забили бы друг друга, ежели б не Нинка. Она чево-то там по пути прихватила в руку, занеслась в избу да давай мужиков охаживать. И этого Ивана выкинула через пять минут из хаты. Да и Федьку приспокоила.
…Наутро у одного нос, точно моя лампочка, а у другого вся щека оплыла да глянцевая. Вот так и помирились…
Рассказ девятый
Там в облаках перед народом
Через леса, через моря
Колдун несет богатыря…
А. С. Пушкин «Руслан и Людмила»
В один день – сумеречно уж было – заявляется Прокоп Семенихин к соседям (дом этот на две семьи). Видит: одна Зинаида спотевшая по хозяйству чего-то воротит.
– Где Мишка-то? – справился Прокоп.
– Да на работе ещё, окаянный. Всё никак свои бригадировы дела не справит.
– А ты чего это вся растрепалась-то? – на неё глядя, вновь спрашивает.
Зинаида-то перед ним босая да волос торчит, как пакля из худого паза в срубе.
– Да вот, – отвечает, – мышей да тараканов извожу. А Мишка, проклятый, запропастился где-то… Шифонер вот не могу сдвинуть… Ну, куды скрываешься? – заметив его торопливое движение, прикрикнула она. – Пособи, раз уж пришёл.
А Прокоп уж сбежать хотел, помогать-то ему неохота. Возиться ещё! Ну да пришлось…
Помогает он, значит, да и подтрунивает над Зинаидой, вроде чтоб не так ему горестно работать было, чтоб не так скучно.
– Я, Зина, кралечка ты моя, душенька, только чтобы на фигуру на твою поглазеть, готовый хоть век вечный у тебя работать! Только мужик бы твой не приходил!
А она только усмехается.
– Магарыч-то когда ставить будешь? – шуткует Прокоп.
А Зинаида – баба серьёзная.
– Фигу, – говорит, – не хошь под нос твой пакостный?
А Прокоп возьми да и облапь её шутейно. А Зинаида его как толканёт! Он запнулся за табурет да хрястнулся на пол. А в пиджаке мелочи было – цельная горсть. Вот она-то и покатилась по полу.
– Эх, ты! – говорит Прокоп. – И дура же баба! К тебе с шуткою, а ты…
Расстроился мужик. Ну и давай сбирать деньги-то. Лазает на четвереньках да чертыхается.
– Вот тебе и магарыч! – злословит Зинаида. Уж такая серьёзная баба была, что и шуток не понимала.
А деньги-то по всей горенке раскатились…
Только залез Прокоп под кровать – а она широченная, хоть впятером спать можно, – тут Мишка-то и заходит. Заходит да и остолбенел…
– Ты чегой-то, – говорит, – под кроватью хоронишься? А? – И так на Зинаиду-то зыркнет, аж потупилась та, а краснота-то на щеках еще от работы образовалась.
А тут Прокоп вылазит да и тоже как-то неловко себя ведёт. Вроде как неудобно ему. Замялся. Да и глаза прячет.
А до этого он с Мишкой чего-то не поладил, и Мишка сказал ему, чтоб в дом его он больше не заявлялся. Не любил Мишка Прокопа, склизкий, говорил, человек. Никаких понятиев о честности не имеет. Ну и удивился, конечно: что это Прокоп тут делает.
– Чего, – спрашивает, – тебе тут надоть?
– Да вот, – говорит Прокоп, – деньги закатились… Собираю… – И пятак медный показывает.
– Пятак он искал! Хорошо хоть одетый ищешь!
Мишка, мужик горячий, нервный да жилистый, как просверлит чернотой сведённых глаз, аж Прокоп и замешкался пуще.
– Ну, – говорит, – я пошёл. ‒ И юркнул вон из хаты.
А Мишка смотрит на него да лицом всё бледнеет. Ну и устроил скандал. Шибко уж у него внутри ни с того, ни с сего что-то подозрительное заговорило. Накинулся на Зинаиду и кричит:
– Так ты, благоверная, законы мужнины блюдёшь!
Да ещё ночью соскакивал в одном исподнем да всё грызся, да терзался и бабу конопатил.
…А по делам своим, по леспромхозовским, случалось ему часто командироваться на соседние участки. Вот с тех дён он каждую отсылку и мучается. А что, думает, баба ладная, из себя справная, волос русый… чем чёрт не шутит! Беспокоится, кабы чего там за его спиной не происходило.
И бабу довел, чернявый, до того, что она и света белого невзвидела.
Эх, ма! Вот какие дела…
Только чем больше он думает, Мишка-то, тем злее мысли-то становятся, тем сильней с женой ругается. И что ему взбеленилось в голову? Мужик и серьезный был, и видный, начальственный, себя должен был показывать, а тут эта горячность ум за разум завела.
Так-то вот она и совсем подвела под монастырь. Одним вечером задумал он, стал быть, план. Значит, говорит:
– Зинка, я завтра в командировку уезжаю.
– Уезжаешь, – говорит Зина, – так уезжай.
А Мишка не по справедливости злится. Вишь, думает, обрадовалась, собачья кровь.
А как назавтра вышел в командировку-то да и не поехал никуда, а схоронился в сарае. Да и сидит, поджидает. Кол заготовил потяжелей. Ежели, думает, кто ходит, я уж его так хвачу-хвачу, чтобы у него уже не то, что до чужих баб охоты не было, а дажеть и до своей не осталось.
Только сидит он час, сидит другой, мыслей скопилось от безделья, а нейдёт никто.
Смеркается будто уже. Подморозило. Небушко вызвездило. Месяц тоскливо на него смотрит.
«Уж не продремал ли, не проморгал ли? – думает Мишка. – Может, кто и пробрался скрытно? Надо, – думает, – пойти, в окошко поглядеть, а то не двигаючись и замерзнуть не долго».
А в окошко так спроста не заглянешь – ставенки везде. Вот он и бегает, ловчится, в щелки глаз напрягает.
…А только возвращалась в то время до дому по улице бабка Никифоровна, она у Павлучихи засиделась-запозднилась. Идёт бабка и пужается всего, к тому ж Павла ей порассказала про отца Прохора Тимохина, купца тутошнего, как он грабил да изгилялся над проезжими барышнями, как свирепствовал звериной страстью да на этом и разбогател. Идет Никифоровна, озирается опасливо. Да тихо так шагает, чтобы из-за темноты-то не упасть.
Вдруг слышит в мишкином огороде кто-то лазит. Воры!!! У нее и ноги подкосились. Хотела падать, но совладела с собой. Смотрит, а там кто-то под окнами шарит да заглядывает в них. Час-то полуночный…
Никифоровна бегом да к Ивану с Федькой, да еще к Семёну зашли. И решили они проведать, кто это там шныряет.
Подкрались впотьмах. Темнота – хоть глаз коли. Смотрють – и взаправду ктой-то под окнами ходит. Эх, думают, не иначе лихие люди поживу выискивают, али обидчиков Мишка завёл – вот и пришли на отмщенье.
Ну, уговариваются, один справа, другой слева, а третий прямиком.
Стал Федька таким маневром заходить справа. А там бурьян да канава. Торопится он, хочет первым на бандюгу налечь, ну и, знамо дело, шумит. Пробежал немного, выглянул – далече ещё. Снова на четвереньках передвигается. Выглянул опять – чёрт попутал, нет его! Выругался Федька под нос, утёр лоб спотевший да и думает – со двора поглядеть надо. А калитка рядом. Вот он, полусогнувшись, шмыг в неё. Да кык примет по спине удар! Только и услышал: «Узнашь… как по чужим…»
Соскочили тут Иван да Семён со своих укрытьев да на обидчика, ровно два ястреба, помчались.
– Имай его, имай! – орёт Семён не своим голосом.
– Убили-и! – с резью в голосе кричит Никифоровна. Собаки лай подняли, где-то баба заголосила, погоня штакетник ломает на своём пути… только треск идёт – как преследуют!
В момент догнали разбойника, скрутили в бараний рог да и свалили к чьему-то забору. Так-то, голубчик, говорят, сей же день в милицию отправим. А он:
– А это видели? – И дёрнулся неожиданно рывком, высвободил руку да кык опять даст по носу подбежавшего только что оклемавшегося Федьку.
Взревел Федька благим матом не столько от боли, сколько от вопиющей несправедливости, и давай дубасить обидчика со всей что ни на есть душевной щедростью.
Туго бы бандюге пришлось, ежели б Семён не узрел на заборе мешок, каким-то случаем там оказавшийся, с-под картошки. Натянули они этот мешок на ворюгу, завязали, чтоб не дрыгался боле, да и стоят, да и спорят, ругаются. Семён, значит, говорит, пойдём, в милицию отведём, Федька кричит, отдубасить его хорошенько да отпустить по ветру, а Иван и то, и другое глаголет. Семён доводит до их умов, что, мол, может, даже премию за него дадут, он слыхал, давали одним за страшного преступника, а кто знает – может, это какой шпион обнищавший полез за деньгами, чтоб бежать за границу с донесением. Недаром же такой щуплый, и так Федьку саданул зверски! А Федька кричит, что это шпана просто-таки. И человека незачем садить за решётку, а просто проучить хорошо, чтоб он ни за решёткой, ни на свете божьем сидеть не мог.
А сам между делом нет-нет да и подденет мешок носком сапога. А ворюга воет что-то да по траве пожухлой катается.
Долго спорили. Только Семён – самый старый да уважаемый – оспорил. Привели его, анафему, в участок, – не поленились целый километр протопать! – и говорят:
– Вот бандюга! Под окнами шарил! – Да и сняли с него мешок. А как сняли, так и ахнули.
– Мишка!
А тот стоит и от злобы-то и от расстройства сказать ничего не может. Дежурный-то: пройдемте. Уж и за решетку его наметил.
– Да не он бандит! – как заорёт Федька.
– А кто ж? – говорит милиция. – Может, ты?
Стали они служивому объяснять что к чему. А он не верит. Головой мотает.
– Темните чего-то!.. Пусть посидит, а там разберёмся!..
…Такое вот командирование вышло.
Рассказ десятый
В темнице там царевна тужит,
А бурый волк ей верно служит…
А. С. Пушкин «Руслан и Людмила»
Теперь другой сказ слухай…
…Года два назад Марфа, здоровенная баба, с такими ногами… чтоб кирзовые сапоги надеть, голяшки нужно разрезать, недалеко от меня живёт, – со снохой выдумала враждовать.
Выходит обычно Марфа со старушками на скамеечке посидеть, – у нас тут посиделки такие интересные устраиваются, – и все жалится: дескать, сноха никуды не годная.
– Да, – поддержат старухи, – така молодёжь пошла.
– Вот ране, – еле пробубнит Тимофеевна, поди, самая старая у нас на улице Нектаровой, – уже так по гошподу было, по воле его, и ижберут родители невешту, и ушватают – только живи да милуйшя. А ноне… аду… ничаво… – И дальше головой поникнет, только слыхать: бу-бу-бу. Боле трех слов и выговорить не могла. Сидит так, бубнит, носом клюет, пока ей ктой-то не тыркнет в бок: ты чего, мол, Тимофеевна?
– Ай! – Взбрыкнется та. – Ктой-то? Чего надоть-то?..
– Ты о чём? – спросят.
– О жизни я, о жизни, девоньки… – И снова носом клюет: бу-бу-бу.
А Марфа выговаривает, что на душе. И такая она, сноха-то, и сякая.
– Да срам, а не девка. И понятия никакого не имеет. И хвигурой тощая, и ноги, что черенки. Ну и что, что глаза на пол-лица наросли? Что она этими глазами – за скотиной ухаживать будет? Какая энто работница, ежели силы в ней ни на грош? А Петро-то мой и парень здоровый, и из себя ладный да статный, чего ж не мог получше взять?
Так уж печалится она, что судьба сына обделила ‒ дышать не может полной грудью. Как увидит невестку, так сердце останавливается и такая тяжелая печаль возникает внутри, что жить невозможно. Одно спасение ‒ ворчать да злится. От этого как будто отпускает маленько в груди. Поедом ест невестку ‒ тем и спасается от печали.
…Днём одним проснулась Марфа на печке, сноха кастрюлями звенит. Завсегда так – Марфа позже снохи встает, чтобы, значит, сноха уважение чувствовала.
Слезла Марфа с печи да и ходит – как всегда ворчит. И полы там не подтёрты, и скотина не так накормлена, как надоть, то да сё, значит.
Села. И сноха села. Марфа тут же на неё и накинулась:
– Ну, чего сидишь? Дел невпроворот, а она сидит! Вот христово наказанье!
– А я вот думаю: чего бы поесть? Не кушала ещё сегодня.
– Вон, – говорит Марфа, – в сенцах молоко кислое. Покушай.
– Не люблю я молоко кислое, – сноха отвечает, – никакого в нём скусу нет.
От этого и пошло-поехало. Марфа взрезала себе на носу эти слова и начала снохе это самое молоко подсовывать да изгиляться над ней за то, что не ест его. И сыну кричит: вот, мол, привёл, даже молоком нашим гребует!
Только кричала она так месяц, кричала другой, а раз сели за стол, а на нём одно это молоко да хлеб. Варево Марфа назло не справила. И, значит, со злостью употребляет это молоко, жует со вкусом да на сноху посматривает. А та возьми да и скажи:
– Вас, маменька, понос не схватит ли?
Так свекровка и поперхнулась.
– Ничего, – говорит, – я до поносу крепкая. А ты аппетит-то не сбивай! Такие вещи за столом говоришь, срамница!
А только сноха-то как в воду глядела.
Спозаранку – ещё и светать не начинало – слухают молодые, Марфа шеволится, под нос себе очень страшные ругательства бормочет. Резво соскочила с печки, накинула шубейку да айда бегом на улицу.
…Час проходит, два – не возвертается. Петро аж испугался.
– Пойду-ка, – говорит, – погляжу, а то, может, она там вся изошла.
Вернулся через пять минут, почесал затылок да и говорит жене:
– Эх-ма! Наколдовала. Человек старый, кабы не замерзла.