Kostenlos

Масоны

Text
0
Kritiken
iOSAndroidWindows Phone
Wohin soll der Link zur App geschickt werden?
Schließen Sie dieses Fenster erst, wenn Sie den Code auf Ihrem Mobilgerät eingegeben haben
Erneut versuchenLink gesendet
Als gelesen kennzeichnen
Schriftart:Kleiner AaGrößer Aa

VI

По Москве разнеслась страшная молва о том, акибы Лябьев, играя с князем Индобским в карты, рассорился с ним и убил его насмерть, и что это произошло в доме у Калмыка, который, когда следствие кончилось, сам не скрывал того и за одним из прескверных обедов, даваемых Феодосием Гаврилычем еженедельно у себя наверху близким друзьям своим, подробно рассказал, как это случилось.

– Вот-с, в этих самых стенах, – стал он повествовать, – князь Индобский подцепил нашего милого Аркашу; потом пролез ко мне в дом, как пролез и к разным нашим обжорам, коих всех очаровал тем, что умел есть и много ел, а между тем он под рукою распускал слух, что продает какое-то свое большое имение, и всюду, где только можно, затевал банк…

– Ну, да, банк, банк! От этих скороспелок все и гибнут! – отозвался вдруг хозяин, боязливо взглянув на отворенную дверь, из которой он почувствовал, что тянет несколько свежий воздух.

– Гибнут только дураки от скороспелок, а умные ничего себе, живут! – возразил ему Калмык и продолжал свой рассказ: – Аркаша, оглоданный до костей своими проигрышами, вздумал на этом, таком же оглодыше, поправить свои делишки.

– Ах, барин, барин!.. Не ты бы говорил, не я бы слушала! – воскликнула вдруг восседавшая на месте хозяйки Аграфена Васильевна. – Кто больше твоего огладывал Аркашу?.. Ты вот говоришь, что он там милый и размилый, а тебе, я знаю, ничего, что он сидит теперь в тюрьме.

– Как ничего! – воскликнул в свою очередь Калмык. – Я сам чуть не угодил вместе с ним в острог попасть.

– Да тебе-то бы давно довлело там быть! – подхватила расходившаяся Аграфена Васильевна.

– Да и буду, тетенька, там. Мне даже во сне снятся не райские долины, а места более отдаленные в Сибири, – проговорил кротким голосом и, по-видимому, нисколько не рассердившийся Калмык.

– Не перебивай, Груня, и не мешай! – остановил жену Феодосий Гаврилыч. – Рассказывай мне с точностью, – отнесся он к Калмыку, – где это произошло?

– У меня на вечере; человек пятьдесят гостей было. Я, по твоему доброму совету, не играю больше в банк, а хожу только около столов и наблюдаю, чтобы в порядке все было.

– Я думаю, – не играешь! – снова отозвалась не вытерпевшая Аграфена Васильевна.

– Ей-богу, тетенька, не играю, и вот доказательство: я подошел было и сел около Аркадия, который держал банк, чтобы не задурачился он и не просмотрел бы чего…

– А пьяны они были? – спросил с некоторою таинственностью Феодосий Гаврилыч.

– Как водится, на третьем взводе оба.

– А кому из них больше везло? – интересовался с глубокомысленным видом Феодосий Гаврилыч.

– Аркадию! Бил почти все карты.

Аграфену Васильевну точно что подмывало при этом, и она беспрестанно переглядывалась то с одним, то с другим из прочих гостей.

– Но из-за чего у них произошла ссора? – снова вопросил с глубокомысленным видом Феодосий Гаврилыч.

– Из-за того, что этот затхлый князь вдруг рявкнул на всю залу: «Здесь наверняка обыгрывают, у вас баломут подтасован!» «Как баломут?» – рявкнул и Аркаша.

– Да, так вот что князь сказал, теперь я понимаю!.. – произнес глубокомысленно Феодосий Гаврилыч.

– Что ж ты именно понимаешь? – спросил его насмешливо Калмык.

– То, что Лябьев обиделся и должен был выйти из себя! – сблагородничал Феодосий Гаврилыч.

– Вовсе не должен! – возразил ему с прежнею почти презрительною усмешкою Калмык. – Я бы на другой же день вызвал этого тухляка на дуэль и поучил бы его, и никакой бы истории не вышло.

– Но ты мне объясни одно, – допытывался, сохраняя свой серьезный вид, Феодосий Гаврилыч, – что подерутся за картами, этому я бывал свидетелем; но чтобы убить человека, – согласись, что странно.

– Ничего нет странного! – отозвался с некоторою запальчивостью Калмык. – Аркадий, в азарте, хватил его шандалом по голове и прямо в висок… Никто, я думаю, много после того не надышит.

– Конечно, это правда! – стал соглашаться Феодосий Гаврилыч. – Но, по городским рассказам, Индобского не то что ударил один Лябьев, а его били и другие…

– Лябьев еще живой человек, однако этого он не показывает, – возразил Калмык.

– Не показывает, как рассказывают это, по благородству души своей, и, зная, что произошло из-за него, принял все на себя.

– Мало ли в Москве наболтают, – произнес с презрением Калмык.

– Наболтать, конечно, что наболтают, – отозвался Феодосий Гаврилыч, – но все-таки князь, значит, у тебя в доме помер?

– У меня!.. Так что я должен был ехать в полицию и вызвать ту, чтобы убрали от меня эту падаль.

Когда Янгуржеев говорил это, то его лицо приняло столь неприятное и почти отвратительное выражение, что Аграфена Васильевна снова не вытерпела и повторила давно уже данное ее мужем прозвище Янгуржееву: «Дьявол, как есть!» Калмык, поняв, что это на его счет сказано, заметил ей:

– Что вы, тетенька, меня все дьяволом браните; пожалуй, и я вас назову ведьмой.

– Э, зови меня, как хочешь! Твоя брань ни у кого на вороту не повиснет… Я людей не убивала, в карты и на разные плутни не обыгрывала, а что насчет баломута ты говоришь, так это ты, душенька, не ври, ты его подкладывал Лябьеву: это еще и прежде замечали за тобой. Аркаша, я знаю, что не делал этого, да ты-то хотел его руками жар загребать. Разве ты не играл с ним в половине, одно скажи!

– Играл! – отвечал ей Янгуржеев.

– И отчего так вдруг повезло Аркаше?

– Прошу тебя, замолчи! – снова остановил жену Феодосий Гаврилыч. – Ты в картах ничего не понимаешь: можно в них и проигрывать и выигрывать.

– Больше тебя, вислоухого, понимаю, – перебила расходившаяся вконец Аграфена Васильевна. – И я вот при этом барине тебе говорю, – продолжала она, указывая своей толстой рукой на Калмыка, – что если ты станешь еще вожжаться с ним, так я заберу всех моих ребятишек и убегу с ними в какой-нибудь табор… Будьте вы прокляты все, картежники! Всех бы я вас своими руками передушила…

– Уйми прежде твоею ребенка, который, я слышу, там плачет внизу! – сказал ей наставительно Феодосий Гаврилыч.

– Без тебя-то пуще не знают! – огрызнулась Аграфена Васильевна, и, встав из-за стола, пошла вниз.

– Как ты можешь жить с этой злой дурой? – спросил, по уходе ее, Калмык.

– Умом, братец, одним только умом и живу с ней, – объяснил самодовольно Феодосий Гаврилыч.

Калмык при этом усмехнулся, да усмехнулись, кажется, и другие гости.

Что происходило между тем у Лябьевых, а также и у Марфиных – тяжело вообразить даже. Лябьев из дому же Калмыка был арестован и посажен прямо в тюрьму. Муза Николаевна, сама не помня от кого получившая об этом уведомление, на первых порах совсем рехнулась ума; к счастию еще, что Сусанна Николаевна, на другой же день узнавшая о страшном событии, приехала к ней и перевезла ее к себе; Егор Егорыч, тоже услыхавший об этом случайно в Английском клубе, поспешил домой, и когда Сусанна Николаевна повторила ему то же самое с присовокуплением, что Музу Николаевну она перевезла к себе, похвалил ее за то и поник головой. Что Лябьев разорится окончательно, он давно ожидал, но чтобы дело дошло до убийства, того не чаял. «Бедные, бедные Рыжовы! Не суждено вам счастия, несмотря на вашу доброту и кротость!» – пробормотал он. Стоявшая около него Сусанна Николаевна глубоко вздохнула и как бы ожидала услышать слово утешения и совета. Егор Егорыч инстинктивно понял это и постарался совладеть с собой.

– Чем более непереносимые по разуму человеческому горя посылает бог людям, тем более он дает им силы выдерживать их. Ступай к сестре и ни на минуту не оставляй ее: в своей безумной печали она, пожалуй, сделает что-нибудь с собой!

– Я все время буду при ней, – проговорила Сусанна Николаевна покорно и оставила Егора Егорыча, который затем предался умному деланию, причем вдруг пред его умственным взором, как сам он потом рассказал Сусанне Николаевне, нарисовалась тихая деревенская картина с небольшой хижиной, около которой сидели Муза Николаевна и Лябьев, а также вдали виднелся хоть и бледный довольно, но все-таки узнаваемый образ Валерьяна Ченцова. Они не были с столь измученными и истерзанными лицами, какими он привык их видеть. Егор Егорыч поспешил ущипнуть себя, ради убеждения, что не спит; но видение еще продолжалось, так что он встал со стула. Тогда все исчезло, и Егор Егорыч стал видеть перед собой окно, диван и постель, и затем, начав усердно молиться, провел в том всю ночь до рассвета. В следующие затем дни к Марфиным многие приезжали, а в том числе и m-me Тулузова; но они никого не принимали, за исключением одного Углакова, привезшего Егору Егорычу письмо от отца, в котором тот, извиняясь, что по болезни сам не может навестить друга, убедительно просил Марфина взять к себе сына в качестве ординарца для исполнения поручений по разным хлопотам, могущим встретиться при настоящем их семейном горе. Егор Егорыч, не переговорив предварительно с Сусанной Николаевной, разрешил юному Углакову остаться у него. Тот, в восторге от такого позволения, уселся в маленькой зале Марфиных навытяжку, как бы в самом деле был ординарцем Марфина, и просидел тут, ничего не делая, два дня, уезжая только куда-то на короткое время. На третий день наконец в нем случилась надобность: Сусанна Николаевна, сойдя вниз к Егору Егорычу с мезонина, где безотлучно пребывала около сестры, сказала ему, что Муза очень желает повидаться с мужем и что нельзя ли как-нибудь устроить это свидание.

– Там сидит у нас молодой Углаков, попроси его ко мне! – проговорил на это Егор Егорыч, к которому monsieur Pierre, приезжая, всегда являлся и рапортовал, что он на своем посту.

Сусанна Николаевна была крайне удивлена: она никак не ожидала, что Углаков у них; но как бы то ни было, хоть и сконфуженная несколько, вышла к нему.

– Давно ли вы у нас? – спросила она его невольно.

– Третий день! – отвечал он, вскочив со стула.

– Как третий день? – опять невольно спросила Сусанна Николаевна.

 

– Меня отец прислал к Егору Егорычу, что не буду ли я нужен ему, – объяснил Углаков.

Сусанна Николаевна, конечно, поняла, что это дело не отца, а самого Пьера, а потому, вспыхнув до ушей, попросила только Углакова войти к Егору Егорычу, а сама и не вошла даже вместе с ним.

– Милый юноша, – сказал Егор Егорыч Пьеру, – несчастная Лябьева желает повидаться с мужем… Я сижу совсем больной… Не можете ли вы, посоветовавшись с отцом, выхлопотать на это разрешение?

– Выхлопочу! – отвечал Углаков и, не заезжая к отцу, отправился в дом генерал-губернатора, куда приехав, он в приемной для просителей комнате объяснил на французском языке дежурному адъютанту причину своего прибытия.

Тот, без всякого предварительного доклада, провел его в кабинет генерал-губернатора, где опять-таки на безукоризненном французском языке начался между молодыми офицерами и маститым правителем Москвы оживленный разговор о том, что Лябьев вовсе не преступник, а жертва несчастного случая. Генерал-губернатор удивился, что m-me Лябьева до сих пор не видалась с мужем, причем присовокупил, что он велел даже бедному узнику с самых первых дней заключения послать фортепьяно в тюрьму. Заручившись таким мнением генерал-губернатора, Углаков поскакал к обер-полицеймейстеру, который дал от себя к тюремному смотрителю записку, что m-me Лябьева может ездить в острог и пребывать там сколько ей угодно. Таким образом на следующее утро Петр Углаков должен был m-me Лябьеву и m-me Марфину провести в тюрьму; обе сестры отправились в карете, а Углаков следовал за ними в своих санях. Проехать им пришлось довольно далеко. Муза и Сусанна переживали в эти минуты хоть и одинаково печальные, но в другом отношении и разные чувствования. Муза, конечно, кроме невыносимой тоски, стремилась к одному: скорее увидеть и обнять мужа, сказать ему, что нисколько не винит его и что, чем бы ни решилась его участь, она всюду последует за ним. Сусанна Николаевна ехала тоже под влиянием главного своего желания успокоить, сколько возможно, сестру и Лябьева; но к этому как-то болезненно и вместе радостно примешивалась мысль об Углакове; что этот бедный мальчик влюблен в нее до безумия, Сусанна Николаевна, к ужасу своему, очень хорошо видела. И что сама она… Но тут столько страхов и противоречий возникало в воображении Сусанны Николаевны, что она ничего отчетливо понять не могла и дошла только до такого вывода, что была бы совершенно счастлива, если бы Углаков стал ей другом или братом, но не более… Карета, наконец, остановилась у ворот тюрьмы. Караульный офицер, по врученной ему Углаковым записке обер-полицеймейстера, велел унтер-офицеру провести его, а также и дам, во внутрь здания. Тот сначала звякнул ключами, отпирая входную калитку в железных дверях тюрьмы, а затем пошли все по двору. Муза Николаевна совершенно не видела, что было около нее, Сусанна же Николаевна старалась не видеть. При входе в самое здание, снова раздалось звяканье железа и звяканье очень громкое, так что обе дамы невольно вскинули головы. Оказалось, что с лестницы сходила целая партия скованных по рукам и ногам каторжников, предназначенных к отправке по этапу. Сопровождавший арестантов отряд отдал Углакову честь, причем тоже звякнул своими ружьями. Отовсюду между тем чувствовался запах кислой капусты и махорки. В дворянском, впрочем, отделении, куда направлялись мои посетители, воздух оказался несколько посвежее и был уже пропитан дымом Жукова табаку и сигар с примесью запаха подгорелой телятины. Вместо дневного света по коридорам горели тусклые сальные свечи. Здесь Углаков спросил ходившего по коридору унтер-офицера, где нумер Лябьева. Тот подвел их. Первая рванулась в дверь Муза Николаевна. Увидав ее, Лябьев покраснел и растерялся: ему прежде всего сделалось стыдно перед ней. Но Муза бросилась к нему.

– Я знаю все, но совершенно покойна и здорова, – сказала она.

Вошедшая вслед за сестрой Сусанна Николаевна тоже старалась сохранить спокойствие.

– Егор Егорыч и я просим вас не падать духом, – произнесла она. – Бог прощает многое людям.

– Я знаю, что прощает, и нисколько не упал духом, – отвечал Лябьев.

Углаков вошел в камеру заключенного, как бы к себе в комнату; он развесил по гвоздям снятые им с дам салопы, а также и свою собственную шинель; дело в том, что Углаков у Лябьева, с первого же дня ареста того, бывал каждодневно.

Между узником и посетителями его как-то не завязывался разговор. Да и с чего его было начать? С того, что случилось? Это все знали хорошо. Высказывать бесполезные рассуждения или утешения было бы очень пошло. Но только вдруг Лябьев и Углаков услыхали в коридоре хорошо им знакомый голос Аграфены Васильевны, которая с кем-то, должно быть, вздорила и наконец брякнула:

– Как вы смеете не пускать меня? Я сенаторша!

Феодосий Гаврилыч в самом деле был хоть и не присутствовавший никогда, по причине зоба, но все-таки сенатор.

При том объявлении столь важного титула все смолкло, и Аграфена Васильевна, как бы королева-победительница, гордо вошла в нумер.

– Вот и я к тебе приехала! – сказала она, целуясь с Лябьевым.

Сусанне Николаевне и Музе Николаевне она сделала несколько церемонный реверанс. Познакомить дам Лябьев и Углаков забыли. Аграфена Васильевна уселась.

– А у тебя тут и потешка есть? – сказала она, показывая головой на фортепьяно.

– Есть, – отвечал Лябьев.

– Поигрываешь хоть маненько?

– Играю, сочинять даже начал.

– Вот это хвалю! – воскликнула Аграфена Васильевна. – А что такое измыслил?

– Оперу большую затеял. Помнишь, я тебе говорил, «Амалат-Бека».

– Ты принялся наконец за «Амалат-Бека»? – вмешалась радостно Муза Николаевна.

– Принялся, но не клеится как-то.

– Склеится, погоди маненько! Сыграй-ка что-нибудь из того, что надумал! – ободрила его Аграфена Васильевна.

– Что играть?.. Все это пока в фантазии только.

– Не ври, не ври! Знаю я тебя, играй! Себя порассей да и нас потешь!

Лябьев повернулся к фортепьяно и первоначально обратился к Углакову:

– Пьер, возьми вот эту маленькую тетрадку с окна! Это либретто, которое мне еще прошлый год сочинил Ленский, и прочти начало первого акта.

Углаков взял тетрадь и прочел:

«Татарское селение; на заднем занавесе виден гребень Кавказа; молодежь съехалась на скачку и джигитовку; на одной стороне женщины, без покрывал, в цветных чалмах, в длинных шелковых, перетянутых туниками, сорочках и в шальварах; на другой мужчины, кои должны быть в архалуках, а некоторые из них и в черных персидских чухах, обложенных галунами, и с закинутыми за плечи висячими рукавами».

На этих словах Лябьев махнул рукой Углакову, чтобы тот замолчал.

– Поет общий хор, – сказал он и начал играть, стараясь, видимо, подражать нестройному татарскому пению; но русская натура в нем взяла свое, и из-под пальцев его все больше и больше начали раздаваться задушевные русские мотивы. Как бы рассердясь за это на себя, Лябьев снова начал извлекать из фортепьяно шумные и без всякой последовательности переходящие один в другой звуки, но и то его утомило, но не удовлетворило.

– Нет, лучше сыграю лезгинку, – сказал он и на первых порах начал фантазировать нечто довольно медленное, а потом быстрое и совсем уже быстрое, как бы вихрь, и посреди этого слышались каскады сыплющихся звуков, очень напоминающих звуки медных тарелок. Все это очень понравилось слушателям Лябьева, а также, кажется, и ему самому, так что он с некоторым довольством спросил Углакова:

– Далее, сколько я помню, по либретто дуэт между Амалат-Беком и Султан-Ахметом?

– Так! – подтвердил тот, взглянув в тетрадку.

Лябьев опять стал фантазировать, и тут у него вышло что-то очень хорошее, могущее глубоко зашевелить душу всякого человека. По чувствуемой мысли дуэта можно было понять, что тщетно злым и настойчивым басом укорял хитрый хан Амалат-Бека, называл его изменников, трусом, грозил кораном; Амалат-Бек, тенор, с ужасом отрицался от того, что ему советовал хан, и умолял не возлагать на него подобной миссии. При этом в игре Лябьева ясно слышались вопли и страдания честного человека, которого негодяй и мерзавец тащит в пропасть. Дамы и Углаков очень хорошо поняли, что художник изображает этим историю своих отношений с Янгуржеевым; но Лябьев, по-видимому, дуэтом остался недоволен: у него больше кипело в душе, чем он выразил это звуками. Перестав играть, он склонил голову; но потом вдруг приподнял ее и заиграл положенную им, когда еще он был женихом Музы Николаевны, на музыку хвалебную песнь: «Тебе бога хвалим, тебе господа исповедуем». Тогда он сочинил эту песнь, чтобы угодить Сусанне Николаевне, но теперь она пришлась по душе всем и как бы возвысила дух каждого. Аграфена Васильевна, бывшая, несмотря на свое цыганское происхождение, весьма религиозною и знавшая хорошо хвалебную песнь, начала подпевать, и ее густой контральто сразу же раздался по всему коридору. «Свят, свят, свят господь бог Саваоф, полны суть небеса и земля величества славы твоея!» – отчетливо пела она. Все почти арестанты этого этажа вышли в коридор и скучились около приотворенной несколько двери в камеру Лябьева. У многих из них появились слезы на глазах, но поспешивший в коридор смотритель, в отставном военном вицмундире и с сильно пьяной рожей, велел, во-первых, арестантам разойтись по своим местам, а потом, войдя в нумер к Лябьеву, объявил последнему, что петь в тюрьме не дозволяется.

– Почему не дозволяется? – крикнул на него Углаков.

– Это может возмутить арестантов, как и возмутило их несколько, – проговорил с важностью смотритель, вовсе не подозревая, что у бедных узников текли слезы не из духа возмущения, а от чувства умиления.

– Вот болван-то! – проговорил почти вслух Углаков.

– Полно, Пьер! – остановил его Лябьев. – Мы не будем петь, – отнесся он к смотрителю.

– Прошу вас, – сказал тот и, идя потом по коридору, несколько раз повторил сам себе: «А с этим господином офицером, я еще посчитаюсь, посчитаюсь».

Вскоре затем посетители стали собираться; но Муза Николаевна решительно объявила, что она хочет остаться с мужем.

– Вы имеете на то право, а если вас дурак-смотритель станет беспокоить, так покажите ему вот эту записку обер-полицеймейстера.

И Углаков подал сказанную записку Лябьевой, которая была в восторге от подобного разрешения. Сам же m-r Пьер рассчитывал, кажется, поехать назад в одном экипаже с Сусанной Николаевной, но та, вероятно, заранее это предчувствовавшая, немедля же, как только они вышли от Лябьева, сказала:

– Прощайте, Петр Александрыч!

– Да я к вам же еду! – возразил было тот.

– Но я еще еду не домой, и заеду в Никитский монастырь! – придумала Сусанна Николаевна и чрезвычайно проворно пошла с лестницы.

У m-r Пьера вытянулось лицо, но делать нечего; оставшись в сообществе с Аграфеной Васильевной, он пошел с ней неторопливым шагом, так как Аграфена Васильевна по тучности своей не могла быстро ходить, и когда они вышли из ворот тюрьмы, то карета Сусанны Николаевны виднелась уже далеко.

– А вы, тетенька, на извозчике разве? – спросил Углаков Аграфену Васильевну.

– На извозчике!.. Мой-то старичище забрал всех лошадей и с Калмыком уехал шестериком на петуший бой… Ишь, какие себе забавы устроивают!.. Так взяла бы да петушиными-то когтями и выцарапала им всем глаза!..

– Тогда, постойте, тетенька, я вас довезу.

– Довези!

И они уселись с большим трудом в довольно широкие сани Углакова. Аграфена Васильевна очень уж много места заняла.

– А не завернете ли вы, тетенька, со мной, по старой памяти, пофрыштикать в Железный?

– Могу, – отвечала Аграфена Васильевна.

Трактир, который Углаков наименовал «Железным», находился, если помнит читатель, прямо против Александровского сада и был менее посещаем, чем Московский трактир, а потому там моим посетителям отвели довольно уединенное помещение, что вряд ли Углаков и не имел главною для себя целию, так как желал поговорить с Аграфеной Васильевной по душе и наедине. Потребовали они оба не бог знает чего. Тетенька пожелала скушать подовый пирожок и сосисок под капустой и запить все сие медом, но на последнее Углаков не согласился и велел подать бутылку шампанского. Задушевный разговор между ними сейчас же начался.

– Кто это другая-то барыня была в тюрьме? – спросила Аграфена Васильевна.

– Это – сестра Лябьевой – Марфина!.. – отвечал Углаков.

– Я так и чаяла!.. Барыня, я тебе скажу, того… писаная красавица!..

– Мало, что красавица… божество какое-то!

– Да… – протянула Аграфена Васильевна. – И что ж, ты за ней примахиваешь маненько, больно уж все как-то юлил около нее?

– Ах, тетенька, – воскликнул на это Углаков, – не то, что примахиваю, а так вот до сих пор, по самую макушку врезался!

– Ишь ты какой!.. Губа-то, я вижу, у тебя не дура!.. А она-то что же?.. Тоже?

 

– Нет, она невнимательна.

– Но, может, любит уж другого?

– Нет!

– А муж ведь, чай, есть у ней?

– Есть.

– Молодой?

– Старый, но умен очень.

– Ну, что умен… По-моему, знаешь, что я тебе скажу, Петруша… Барыня эта также к тебе сильно склонна.

– Как? – воскликнул Углаков, выпучив глаза от удивления и радости.

– Да так!.. Мы, бабы, лучше друг друга разумеем… Почто же она, как заяц, убежала от тебя, когда мы вышли от Лябьева?

– Может быть, из отвращения ко мне! – подхватил Углаков.

– Ну да!.. Из отвращения к нему? – возразила Аграфена Васильевна. – А не из того ли лучше, что на воре-то шапка горит, – из страха за самое себя, из робости к тебе?.. Это, милый друг, я знаю по себе: нас ведь батьки и матки и весь, почесть, табор лелеют и холят, как скотину перед праздником, чтобы отдать на убой барину богатому али, пожалуй, как нынче вот стало, купцу, а мне того до смерти не хотелось, и полюбился мне тут один чиновничек молоденький; на гитаре, я тебе говорю, он играл хоть бы нашим запевалам впору и все ходил в наш, знаешь, трактир, в Грузинах… Вижу я, что больно уж он на меня пристально смотрит, и я на него смотрю… И прилепились мы таким манером друг к другу душой как ни на есть сильно, а сказать о том ни он не посмел, и я робела… Пословица-то, видно, справедлива: «тут-то много, да вон нейдет». Так мы, братик мой, и промигали наше дело.

– Поэтому, тетенька, вы думаете, что и я промигаю свое дело? – спросил стремительно Углаков.

– Ты и она, оба промигаете!.. А по нашему цыганскому рассуждению, знаешь, как это песня поется: «Лови, лови часы любви!»

– Но как их, тетенька, поймать-то?.. Поймать я не знаю как!.. Научите вы меня тому!

– Смешной ты человек!.. Научи его я?.. Коли я и сама не сумела того, что хотела… Наука тут одна: будь посмелей! Смелость города берет, не то что нашу сестру пленяет.

– Ну, а если Сусанна Николаевна очень за это рассердится? Что тогда?

– Это тоже, как сказать, может, рассердится, а то и нет… Старый-то муж, поди чай, надоел ей: «Старый муж, грозный муж, режь меня, бей меня, я другого люблю!» – негромко пропела Аграфена Васильевна и, допив свое шампанское, слегка ударила стаканом по столу: видно, уж и ей старый-то муж надоел сильно.

– Но из чего вы, тетенька, заключаете, что Сусанна Николаевна склонна ко мне?

– Изволь, скажу! Ты-то вот не видел, а я заметила, что она ажно в спину тебе смотрит, как ты отвернешься от нее, а как повернулся к ней, сейчас глаза в сторону и отведет.

– Тетенька, верно ли вы это говорите? – переспросил Углаков.

– Верно! У нас, старых завистниц, на это глаз зоркий.

– Я вас, тетенька, за это обниму и зацелую до смерти.

– Целуй! До смерти-то словно не зацелуешь… Целовали меня тоже, паря, не жалеючи.

Затем они обнялись и расцеловались самым искренним образом, а потом Углаков, распив с тетенькой на радости еще полбутылочку шампанского, завез ее домой, а сам направился к Марфиным, акибы на дежурство, но в то же время с твердой решимостью добиться от Сусанны Николаевны ответа: любит ли она его сколько-нибудь, или нет.