Kostenlos

Горькая судьбина

Text
1
Kritiken
Als gelesen kennzeichnen
Schriftart:Kleiner AaGrößer Aa

Ананий Яковлев.

 К чему же это вы речь вашу такую клоните? Мудрено что-то уж оченно заговорили.



Лизавета

и Матрена сидят как полумертвые.



Спиридоньевна.

 О, мелево, мелево и есть человек! За хозяйским кушаньем сидит, хозяйское вино пьет, а только обиды экие говорит, – глупая башка этакая!



Дядя Никон.

 Что ж сидит? Я и встану…

(Встает из-за стола.)

 За что он теперь сердце мое раздражает? Что он за человек теперь выходит, коли я одним словом его оконфузить могу?



Ананий Яковлев.

 Какое же это слово такое, чтоб оконфузить меня?



Дядя Никон.

 Слово, да! Что ты, купец али генерал?.. Барский свояк ты и больше ничего… Чей у тебя ребенок, ну-ко говори!.. В том, значит, только и счастье твое, что твоя коренная у барина на пристяжке пошла, право, черти, дьяволы экие!..

(Уходит)

.



Явление III

Те же без Никона.



Ананий Яковлев

(стремительно вставая из-за стола)

. Фу ты, господи, твоя воля! За что этот человек облаял, обнес тебя экими словами?



Спиридоньевна

(струся)

. Пора, однакоче, домой. Прощай, баушка Матрена!.. Прощай, Лизавета Ивановна!.. Прощайте, батюшка Ананий Яковлич!



Ананий Яковлев

(торопливо)

. Прощайте-с!



Спиридоньевна

уходит.



Ананий Яковлев

(теще)

. Что это, маминька, за слова его были?



Матрена

(помолчав)

. Ну, батюшко, изволил, чай, слышать.



Ананий Яковлев.

 Про какого он это тут ребенка болтал?



Матрена.

 Может статься, про Лизаветина паренька говорил.



Ананий Яковлев

(побледнев)

. Про какого это Лизаветина паренька?



Матрена.

 Паренек у нее… полутора месяца теперь.



Ананий Яковлев.

 А!! Дело-то какое…

(Матери.)

 Теперь, маминька, значит, повыдьте маненько.



Матрена.

 Помилуй, батюшко, ты ее хоть сколько-нибудь!.. Накажи ты ее сколько хошь: пусть год-годенской пролежит!.. Не лишай ты только ее жизни, не ради ее самое, злодейки, а ради своей головушки умной да честной…

(Кланяется ему в ноги.)



Ананий Яковлев

(поднимая ее)

. Нет, ничего-с… Пожалуйте только, повыдьте-с.



Явление IV

Ананий Яковлев

и Лизавета.



Некоторое время продолжается молчание; Ананий Яковлев смотрит Лизавете в лицо; та стоит, опустив глаза в землю.



Ананий Яковлев.

 Что ж это вы тут понаделали, а?



Лизавета

молчит.



Ананий Яковлев.

 Говорите же! Отвечайте хоша что-нибудь!..



Лизавета.

 Что мне говорить?.. Никаких я супротив вас слов не имею. Какая есть ваша воля надо мной, такая и будет.



Ананий Яковлев

(усмехаясь злобно)

. Гм… воля моя!..

(Приосанившись.)

 С кем же это, выходит, любовь ваша была?



Лизавета.

 Никон Семеныч говорил вам. Что ж? Слова их справедливые были.



Ананий Яковлев.

 Ничего я его глупых слов не понял!..

(Опять молчание.)

 Он тут про барина что-то болтал.



Лизавета.

 А кто же окромя их?.. Они самые.



Ананий Яковлев.

 Да, так вот оно куды пошло… В высокое же званье вы залезли!



Лизавета.

 Не по своей то воле было: тогда тоже стали повеленья и приказанья эти делать, как было ослушаться?



Ананий Яковлев.

 Какие же это могли быть повеленья и приказанья? Ежели теперича, как вы говорите, силой вас к тому склоняли, что же мать ваша – потатчица – смотрела? Вы бы ей сейчас должны были объявление сделать о том.



Лизавета.

 Ничего мамонька про то не ведали; могла ли я, ради стыда одного, говорить им про то? Только бы их под гнев подвела. Какая могла от них помощь в том быть?



Ананий Яковлев.

 Ах ты, лукавая бестия! Коли ты теперича так мало чаяла помощи в твоей матери, дляче ж мне не описала про то? Это дело столь, значит, дорого и чувствительно для души моей, что я, может, бросимши бы все в Питере, прискакал сюда честь мою соблюсти… Теперь тоже, сколь ни велика господская власть, а все-таки им, как и другим прочим посторонним, не позволено того делать. Земля наша не бессудная: коли бы он теперича какие притеснения стал делать, я, может, и до начальства дорогу нашел, – что ж ты мне, бестия, так уж оченно на страх-то свой сворачиваешь, как бы сама того, страмовщица, не захотела!



Лизавета

(начиная плакать)

. Ни на што я не сворачиваю; а что, здесь тоже живучи, что мы знаем? Стали стращать да пужать, что все семейство наше чрез то погибнуть должно: на поселенье там сошлют, а либо вас, экого человека, в рекруты сдадут. Думала, чем собой других подводить, лучше на себе одной все перенесть.



Ананий Яковлев

(ударив себя в грудь)

. Молчи уж, по крайности, змея подколодная! Не раздражай ты еще пуще моего сердца своими пустыми речами!.. Только духу моего теперь не хватает говорить с тобою как надо. Хотя бы и было то, чего ты, вишь, оченно уж испугалась, меня жалеючи, так и то бы я легче вынес на душе своей: люди живут и на поселеньях; по крайности, я знал бы, что имя мое честное не опозорено и ты, бестия, на чужом ложе не бесчестена!



Лизавета

продолжает плакать.



Ананий Яковлев

(начав ходить по избе)

. То мне теперича горчей и обидней всего, что, может, по своей глупой заботливости, ни дня, ни ночи я не прожил в Питере, не думаючи об вас; а мы тоже время свое проводим не в монастырском заточении: хоша бы по той же нашей разносной торговле – все на народе; нашлись бы там не хуже тебя, криворожей, из лица: а обращеньем, пожалуй, и чище будут… За какие-нибудь три целковых на худое-то с тобой бы пошли, так я и то – помыслом моим, а не то что делом, – не хотел вниманья на то иметь, помня то, что я человек семейный и христианин есть!



Лизавета.

 Жимши за экие дальние места экие годы, станете ли без бабы жить? Как я могла то знать?



Ананий Яковлев.

 Нет, ты знала это, шельма бесстыжая! Коли бы я теперича на стороне какое баловство имел, разве я стал бы так о доме думать? Кажись, ни письмами, ни присылами моими забыты не были. О последней сохе писал и спрашивал: есть ли она, да исправлена ли?



Лизавета.

 Голова моя не с сего дня у вас все повинна и лежит на плахе: хотите – рубите ее, хотите – милуйте.



Ананий Яковлев.

 Твоя, вишь, повинна, а ты чужую взяла да с плеч срезала, и, как по чувствам моим, ты теперь хуже дохлой собаки стала для меня: мать твоя справедливо сказала, что, видишь, вон на столе этот нож, так я бы, может, вонзил его в грудь твою, кабы не жалел еще маненько самого себя; какой-нибудь теперича дурак – сродственник ваш, мужичонко – гроша не стоящий, мог меня обнести своим словом, теперь ступай да кланяйся по всем избам, чтобы взглядом косым никто мне не намекнул на деянья твои, и все, что кто бы мне ни причинил, я на тебе, бестии, вымещать буду; потому что ты тому единая причина и первая, значит, злодейка мне выходишь… Ну, нюнить еще!.. Пока не бьют и не тиранят, сколь ни достойна того… В жизнь свою, господи, никогда не чаял такой срамоты и поруганья… Ну-ко, сказывай, придумывай-ка, что тут делать, бестия ты этакая!..

(Садится за стол и закрывает лицо руками; молчание.)



Ананий Яковлев

(вставая)

. Одного стыда людского теперь обегаючи, заневолю на себя все примешь: по крайности для чужих глаз сделать надо, что ничего аки бы этого не было: ребенок, значит, мой, и ты мне пока жена честная! Но ежели что, паче чаяния, у вас повторится с барином, так легче бы тебе… слышишь ли: голос у меня захватывает!.. Легче бы тебе, Лизавета, было не родиться на белый свет!.. Кому другому, а тебе пора знать, что я за человек: ни тебя, ни себя, ни вашего поганого отродья не пощажу, так ты и знай то!.. Это мое последнее и великое тебе слово!..



Явление V

Те же и работница.



Работница

(приотворив двери и заглядывая в избу)

. Лизавета Ивановна, поди, мать, покорми ребенка-то грудью, а то соски никак не берет: совала, совала ему… окоченел ажно, плакамши.



Ананий Яковлев

вздрагивает;



Лизавета

не трогается с места.



Ананий Яковлев.

 Что ж ты сидишь тут? Ну! Еще привередничает, шкура ободранная! Сказано тебе мое решенье, – пошла!..



Лизавета

молча уходит.



Явление VI

Ананий Яковлев

(ударив себя в грудь)

. Царь небесный только видит, сколь, значит, вся внутренняя моя теперь облилась кровью черною!..



Занавес падает.



Действие второе

Деревенский помещичий кабинет.



Явление I

Чеглов-Соковин, худой и изнуренный, в толстом байковом сюртуке, сидит, потупивши голову, на диване. Развалясь, в креслах помешается Золотилов, здоровый, цветущий, с несколькими ленточками в петлице и с множеством брелоков на часах.



Золотилов.

 Как ты хочешь, друг любезнейший, а я никак не могу уложить в своей голове, чтобы из-за какой-нибудь крестьянки можно было так тревожиться.



Чеглов

(с горькой усмешкой)

. Что ж тут непонятного?



Золотилов.

 А то, что подобные чувства могут внушать только женщины, равные нам, которые смотрят одинаково с нами на вещи, которые, наконец, могут понимать, что мы говорим. А тут что? Как и чем какая-нибудь крестьянская баба могла наполнить твое сердце?.. От них, любезный, только и услышишь: «Ах ты мой сердешненькой, ах ты мой милесинькой!..» Отцы наши, бывало, проматывались на цыганок; но те, по крайней мере, женщины страстные; а ведь наша баба – колода неотесанная: к ней с какой хочешь относись страстью, она преспокойно в это время будет ковырять в стене мох и думать: подаришь ли ты ей новый плат… И в подобное полуживотное влюбиться?



Чеглов

(с досадой)

. Что ж ты мне все этой любовью колешь глаза? Какое бы ни было вначале мое увлечение, но во всяком случае я привык к ней; наконец, я честный человек: мне, бог знает, как ее жаль, видя, что обстоятельства располагаются самым страшным, самым ужасным образом.

 



Золотилов.

 Ничего я в твоих обстоятельствах не вижу ни страшного, ни ужасного.



Чеглов.

 А муж теперь пришел: кажется, этого достаточно!



Золотилов.

 Что ж такое, что пришел?



Чеглов.

 Как что такое? Ты после этого отнимешь у этих людей всякое чувство, всякой смысл? Должен же он узнать?



Золотилов.

 Ну, и узнает и очень еще, вероятно, будет доволен, что господин приласкал его супругу.



Чеглов

(делая нетерпеливое движение)

. Это вы бываете довольны, когда у вас берут жен кто повыше вас, а не мужики.



Золотилов.

 Да… ну, я этого не знаю. Во всяком случае, если бы твой риваль даже и рассердился немного, ну, поколотит ее, может быть, раз-другой.



Чеглов.

 Не говори так, бога ради, Сергей Васильич: к больным ранам нельзя так грубо прикасаться. У меня тут, наконец, ребенок есть, моя плоть, моя кровь; поймите вы хоть это по крайней мере и пощадите во мне хоть эту сторону!..

(Подходит и пьет водку.)



Золотилов.

 Что ж такое ребенок? Я и тут не вижу ничего, что могло бы так особенно тебя тревожить; вели его взять хоть к себе в комнаты, а там поучишь, повоспитаешь его, сколько хочешь, запишешь в мещане или в купцы, и все дело кончено!



Чеглов.

 В том-то и дело, милостивый государь, что эта женщина не такова, как вы всех их считаете: когда она была еще беременна, я, чтоб спасти ее от стыда, предлагал было ей подкинуть младенца к бурмистру, так она и тут мне сказала: «Нет, говорит, барин, я им грешна и потерпеть за то должна, а что отдать мое дитя на маяту в чужие руки, не потерпит того мое сердце». Это подлинные ее слова.



Золотилов.

 Слова очень понятные, потому что отними ты у нее ребенка, ваши отношения всегда бы могли быть кончены; а теперь напротив: муж там побранит ее, пощелкает, а она все-таки сохранит на тебя право на всю твою жизнь. Я очень хорошо, поверь ты мне, милый друг, знаю этот народ. Они глупы только на барском деле; но слишком хитры и дальновидны, когда что коснется до их собственного интереса.



Чеглов

(хватая себя за голову)

. Чувствуешь ли, Сергей Васильич, какие ты ужасные вещи говоришь и каким отвратительным толом Тараса Скотинина?



Золотилов.

 Я очень хорошо, любезный друг, знаю, что тон мой не должен тебе нравиться; но что делать? Я имею на него некоторое право, как муж твоей сестры, которая умоляла меня, чтоб я ехал образумить тебя.



Чеглов.

 В чем же вам угодно образумить меня с сестрой моей?



Золотилов.

 В том, что ты страдаешь, бог знает отчего. Взгляни ты на себя, на что ты стал похож. Ты изнурен, ты кашляешь, и кашляешь нехорошо. Наконец, милый друг, по пословице: шила в мешке не утаишь, – к нам отовсюду доходят слухи, что ты пьешь. Я к тебе приехал в одиннадцатом часу, а у тебя уж водка на столе стоит; ты вот при мне пьешь третью рюмку, так нам это очень грустно, и я убежден, что эта госпожа поддерживает в тебе эту несчастную наклонность, чтобы ловчей в мутной воде рыбу ловить.



Чеглов.

 Что я пью и очень много, это величайшая истина; но чтобы эта женщина поощряла меня к тому, это новая, низкая клевета ваших барынь-вестовщиц, – так и скажите им!



Золотилов.

 То-то, к несчастию, не клевета, а сущая истина, в которой, впрочем, и обвинять тебя много нельзя, потому что в этой проклятой деревенской жизни человеку в твоем возрасте, при твоем состоянии, с твоим, наконец, образованием, что тут и какое может быть занятие?



Чеглов.

 А какое же, по вашему мнению, я в городах мог бы найти себе занятие?



Золотилов.

 Во-первых, ты должен был бы служить. Не делай, пожалуйста, гримасы… Я знаю всех вас фразу на это: «Служить-то бы я рад, подслуживаться тошно!» Но это совершенный вздор. Все дело в лености и в самолюбии: как-де я стану подчиняться, когда начальник не умней, а, может быть, даже глупее меня! Жить в обществе, по-вашему, тоже пошло, потому что оно, изволи