Ленинбургъ г-на Яблонского

Text
0
Kritiken
Leseprobe
Als gelesen kennzeichnen
Wie Sie das Buch nach dem Kauf lesen
Schriftart:Kleiner AaGrößer Aa

«В наших делах господствует неимоверный беспорядок; грабят со всех сторон; все части управляются дурно; порядок, кажется, изгнан отовсюду, а Империя стремится лишь к расширению своих пределов. При таком ходе вещей возможно ли одному человеку управлять государством, а тем более исправлять укоренившиеся в нем злоупотребления; это выше сил не только человека, одаренного, подобно мне, обыкновенными способностями, но даже и гения, а я постоянно держался правила, что лучше совсем не браться за дело, чем исполнять его дурно. Следуя этому правилу, я и принял то решение, о котором сказал Вам выше. Мой план состоит в том, чтобы по отречении от этого неприглядного поприща /…/ спокойно поселиться с женой на берегах Рейна, где буду жить спокойно честным человеком, полагая свое счастие в обществе друзей и в изучении природы».

Князь Виктор Павлович имел свой особняк, купленный у князя Лобанова-Ростовского, на Фонтанной реке, прямо около Цепного моста. Это было просторное, вытянутое вдоль реки трехэтажное здание с фантастически роскошными интерьерами, и князь гордился своим дворцом, достроенным и отделанным Монферраном. Однако в слободе лейб-гвардии Преображенского полка он появлялся часто и регулярно. Здесь в прекрасном деревянном доме на углу Литейной першпективы и Пантелеймоновской улицы жил его сын – князь Василий Викторович.

У князя Виктора Павловича и его супруги – Марии Васильевны, урожденной Васильчиковой, дети были на удивление красивы, аристократичны, импозантны, – что вы хотите: их прадедом был Василий Леонтьевич Кочубей – Генеральный писарь и Генеральный Судья Коша – Войска Запорожского. «Богат и славен Кочубей…» – помните? Однако Василий Викторович выделялся и своей внешностью, и своей ученостью, и непередаваемым благородством подлинного барина. Что скрывать, он был любимцем родителей. Помимо этого, молодой Кочубей был известнейшим коллекционером и нумизматом, его коллекции превосходили по качеству и объему все известные в ту пору собрания, кроме Эрмитажа. Библиотека же его насчитывала более 5 тысяч томов. Так что Управляющий (Министр) министерства Внутренних дел князь Виктор Павлович имел ещё одну побудительную причину быть частым гостем Литейной стороны: его интересовали коллекции сына.

Иногда все они: Великий Князь Михаил Павлович – Рыжий Мишка, Кочубеи, Аракчеев с Минкиной – встречались у пивного ларька на углу Артиллерийской улицы и улицы Короленко. «Клавочка, душенька, подлей графу ещё теплого, а то хворый он стал». Минкина всё норовила пролезть без очереди, Рыжий Мишка ее совестил, но она разве послушает. Поэтому ее и порешили. После двух кружек все шли в дом, где жил Самуил Яковлевич. Там в полуподвальном гастрономе давали портвейн «777». Незабываемый вкус. Помните? Маршак с ними не пил. Он писал «Сказку о глупом мышонке».

Князь Василий Викторович жил по соседству с графом Аракчеевым – через дом. Его шикарный собственный деревянный дом с обширным садом располагался на том месте, где впоследствии выстроили знаменитый Дом Мурузи. Место это примечательно не только потому, что я провел в нем тридцать пять лет своей жизни. Молодой, прекрасной жизни… Когда-то здесь стоял дом камергера и основателя Российско-американской компании Николая Петровича Резанова – Правителя канцелярии кабинет-секретаря Екатерины Второй Гавриила Романовича Державина. Примерно в то время, когда камергер Николай Резанов на шхуне «Авось», то есть в 1806 году, приближался к Калифорнии, деревянный особняк с белыми колоннами наследники путешественника продали купцу Меншуткину, а в 1808 году, когда юная Кончита, прождав более года своего возлюбленного, давно уже погибшего под Красноярском, ушла в монастырь – «я тебя никогда не увижу, я тебя никогда не забуду», – где провела 49 лет, до самой своей смерти, на участке высился уже богатый сруб с верандами и террасами.

Большинство домов в Петербурге даже в те времена были ещё деревянными…

Собственно говоря, граф Алексей Андреевич Аракчеев также имел собственный дом. На Мойке. Это был дворцовый трехэтажный особняк с обработанным ионическими пилястрами ризалитом и треугольным фронтоном, «растреллиевским» глубоким зеленым цветом, в pendant Зимнему, и, главное, вблизи Зимнего, в ансамбле Зимнего. Рядом с Государем. Именно поэтому граф – человек непритязательный и аскетичный – с такой энергией ухватился за возможность выстроить свой дом на месте сноса задворков жилых домов, выходящих фасадами на Дворцовую площадь.

Однако в этом доме граф практически не жил. Довольно скоро он понял: чтобы находится в сердце Государя, отнюдь не обязательно было жить по соседству. Зато накладнее. Значительно накладнее. При всем том, что граф Алексей Андреевич был абсолютно бескорыстен, служа своим Государям, не терпел всяческих нарушений воинской дисциплины и установленного порядка, особенно был суров к взяточникам и нещадно боролся с ними (за что также был ненавидим в высшем свете и чиновничьей элите), при всем этом он был прижимист, а точнее – скуп. Посему вскоре после постройки особняка на Мойке он его продал, оставаясь жить в скромном доме 2-й Артиллерийской бригады. Когда же Александр предложил: «Возьми дом себе», – Аракчеев ответствовал: «Благодарю, Государь, на что он мне?! Пусть останется Вашим, Ваше Величество, на мой век хватит». Здесь не столько благородство и бескорыстие. Отопление собственного дома, будь он на Мойке или на Литейной, освещение, уборка, ремонт, покраска, обслуживание – за свой счет. А так – пусть Бригада платит. Это – большая экономия.

…Встречая князя Кочубея-старшего, Аракчеев кланялся подчеркнуто и преувеличенно почтительно, словно вкладывая в свой поклон долю саркастического презрения к высоко вознесенному коллеге.

Граф Алексей Андреевич ближайшего советника Александра, князя Виктора Павловича, не любил, чувствовал в нем надменного чужака и ревновал. Он прекрасно понимал, что его Император – Александр Первый – ему, Аракчееву, никогда такого письма ни по содержанию, ни, главное, по тону и степени откровения не написал бы. Что же касается ревности… О, граф был ревнив, злопамятен и мстителен.

…Первый Министр полиции России генерал-адъютант Александр Дмитриевич Балашов, тот самый, который ездил с дипломатической миссией – не удавшейся – к Наполеону (помните «Войну и мир»?) – этот самый проницательный «омерзительный Иуда-Балашов», как величал его Иван Долгоруков, этот Балашов как в воду глядел. Когда 13 июля 1812 года Александр прибыл в Москву, Федор Васильевич Ростопчин явился к нему в Кремлевский дворец с тем, чтобы сообщить о решении собрания Московского дворянства и купечества учредить ополчение в 80 000 человек в полном снаряжении, вооружении и с провиантом, а также о собранных пожертвованиях в размере 13 000 000 рублей. Государь изволил выразить свое удовлетворение тем, что назначил Ростопчина Главнокомандующим Москвы и на прощание расцеловал его. Находившийся рядом граф Андрей Алексеевич поздравил удачливого соперника, прибавив: «Государь никогда не целовал меня, хотя я служу ему с тех пор, как он царствует». Вот тогда Балашов и шепнул Ростопчину: «Будьте уверены, граф, Аракчеев никогда не забудет и не простит вам этого поцелуя». Действительно, до конца дней Ростопчина Аракчеев всячески вредил и его карьере, и репутации, в результате чего бывший Главнокомандующий Москвы после отставки вынужден был покинуть в 1815 году Россию и жить преимущественно во Франции. Свет отторгнул его…Что там Отелло со своими страстями! Ревность российского царедворца во все времена – страшная сила.

Император Кочубея не лобызал, во всяком случае, при Аракчееве. Однако интуиция у графа была отменная. Плюс еле скрываемая ненависть сына обедневшего дворянина к представителю богатейшего и знатного рода, ведущего свою родословную с XVII века от Кучук-бея. Все свое всевластие граф постоянно направлял на сокрушение соперника – не столько в службе, сколько в сердце Александра. Император продолжал иметь душевное расположение к Кочубею, хотя после 1807 года Кочубей все более и более расходился с Государем в вопросах внешней и внутренней политики. Отставка князя в 1823 году вызвала уже нескрываемое торжество графа Алексея Андреевича. Пока же – раскланивались, хотя встречи с Министром внутренних дел его не радовали.

…Аракчеев любил своих государей, точнее – двоих из трех. Это была самозабвенная, глубокая и бескорыстная любовь. Государи и, особенно, государыни, всегда имели своих фаворитов, и эти фавориты были беззаветно преданы душой, умом, а порой и телом своему повелителю/повелительнице. Ни Меньшиков, ни Бирон, ни Разумовский, ни оба Орлова или Потемкин живота своего не жалели ради своих благодетелей, для успеха их дела, любили их горячо и доблестно любовь сию подтверждали. Но и себя не забывали. Исключение, пожалуй, составил генерал-адъютант бригадир Андрей Васильевич Гудович. Приставленный Елизаветой к Великому князю Петру Федоровичу в звании камергера (в числе пяти других) Наследника престола герцога Шлезвиг-Гольштейнского, полковник Гудович стал не только фаворитом, но наставником, соратником и другом закинутого в чужую страну несчастного неудачника-реформатора, мужа Екатерины. Гудович неотлучно состоял при Императоре, во время переворота, когда все приближенные и генералитет бежали, лишь он и фельдмаршал Миних, оставаясь верными долгу и чести, не оставили обреченного Петра Федоровича. Вместе с ним Гудович был арестован и просидел под караулом несколько недель. Последовавшее предложение Екатерины остаться на службе в прежнем звании он отверг, выехал за границу, затем вернулся в свое имение в Черниговской губернии, где прожил до самой смерти Екатерины, которой не простил смерти своего Императора. Павел при восшествии на престол призвал его в столицу, произвел в генерал-аншефы, пожаловал орденом Александра Невского, но Гудович в столице бывал наездами, а после убийства сына Петра Третьего более в Петербурге не показывался до своей смерти в 1808 году. В те времена ещё встречались порядочные люди на троне и вблизи него.

Аракчеев был предан и Павлу, и Александру. Павел вывел в люди, благодаря рекомендации графа Николая Ивановича Салтыкова, приблизил к себе толкового и старательного артиллерийского офицера, сделал комендантом Гатчины, командующим всеми своими сухопутными силами. Не ошибся, а все более очаровывался неустанной службой «лучшего в Империи мастера фрунта и дел артиллерийских». По восшествии же на престол молодой Император своего любимца и единомышленника в военном деле осыпал милостями: к 27 годам Аракчеев получил звание генерал-майора, Анну 1-й степени, св. Александра Невского орден, Грузино в Новгородской губернии, был пожалован Петербургским комендантом и возведен в баронское достоинство. Однако главная награда случилась в срединные дни ноября 1796 года. Срочно вызванный из Гатчины вступившим на престол Павлом, полковник Аракчеев как был, в одном мундире, с трудом нашел Императора в Зимнем дворце. Тот тут же произвел его в генералы, назначил комендантом столицы и представил нового военного генерал-губернатора Петербурга – цесаревича Александра Павловича. При этом он соединил руки сына и Аракчеева, изволив молвить: «Будьте друзьями и помогайте мне!». На другое утро молодой генерал вскользь посетовал новому другу, что давеча, прибыв по Высочайшему срочному вызову, не имеет даже смены белья. Александр послал ему свою холщовую рубаху. В ней, согласно завещанию, Аракчеева похоронили через 38 лет. Умирая, он держал перед собой портрет Александра. Отказавшись от пожалованных ему орденов св. Владимира и св. Андрея Первозванного, а также от звания фельдмаршала, он принял из рук Александра одну награду – портрет государя, осыпанный брильянтами. Брильянты с рамы он снял и отослал обратно, а портрет сохранил, с ним в руках он отошел в мир иной. Чу́дное, чудно́е, ныне трудно распознаваемое было время…

 

Князь Кочубей, в свою очередь, как, впрочем, все остальные люди его круга, симпатий к графу не испытывал, сторонился его, скрытно стыдясь общением с ним. Они раскланивались сухо и подчеркнуто официально. Соседи, как-никак.

Кого встречал граф Аракчеев с непритворной улыбкой, так это графа Петра Андреевича Клейнмихеля. Когда-то Петруша был его адъютантом. С этого и началась его блистательная карьера начальника Штаба Военных поселений, начальника Департамента поселений, министра Путей сообщений. При всем различии происхождений, они были похожи. Оба – доблестные служаки, для которых служба была смыслом жизни. Оба беззаветно служили своим государям: Аракчеев – Александру, Клейнмихель – Николаю, беспрекословно выполняя все их распоряжения. Оба были лучшими: Аракчеев – в артиллерийском искусстве, Клейнмихель – в строительном деле. Оба были неподкупны, пунктуальны, жестоки и грубы. Обоих отторгал свет и откровенно ненавидели при Дворе, но Государи без обоих не могли обойтись.

Граф Петр Андреевич квартировал рядом – по диагонали от казенного дома Аракчеева, прямо напротив особняка Кочубея: на углу Литейной першпективы и Пантелеймоновской улицы. В 1830 году Клейнмихель дом откупил. Однако в это время Аракчеев, вынужденный выйти в отставку, так как Николай не простил ему неучастия в подавлении возмущения на Сенатской площади, почти в Петербурге не бывал, проводя свое время в Грузино.

А лет за 10–12 до того момента, как Клейнмихель откупил дом на углу Литейной и Пантелеймоновской и незадолго до известного бала-маскарада, устроенного графом Аракчеевым в честь Варвары Александровны Клейнмихель, к которой Аракчеев испытывал особое расположение (это было прямо перед разводом Клейнмихелей по поводу обидного для мужчин физического недостатка супруга и, соответственно, отсутствия детей), когда на князя Кочубея по смерти графа Сергея Кузьмича Вязмитинова и последовавшей кончины Осипа Петровича Козодавлева было возложено руководство Министерством внутренних дел с прибавлением дел Департамента полиции, когда Александр Сергеевич Пушкин путешествовал по Крыму, в доме Александра Михайловича Булатова, что на 1-й Спасской улице под нумером «1» – прямо напротив моего дома Мурузи, под нашими двумя окнами, – проходили собрания «Ложи Соединенных друзей», когда состоялась закладка четвертого Исаакиевского Собора по проекту Монферрана, и Симон Боливар провозгласил федеративную республику «Великая Колумбия», то есть где-то в 1819 году или чуть позже невдалеке от резиденций Аракчеева, Кочубея-сына и Клейнмихеля – на участке № 509, как раз между 1-м и 2-м Спасскими переулками рядом с домами полковника Зотова и купчихи Сафоновой купил особняк недавно приехавший в Россию молодой австрийский каретный мастер. Иосиф Франциевич Яблонский. Мой прапрадед. Дом был хороший: трехэтажный, с изящными сандриками над окнами, белой лепниной на фасаде, окрашенном в желтый «россиевский» цвет. Каменный дом. Подданному Австро-Венгрии жить в деревянном доме было как-то непривычно…

Раскланивался ли господин Яблонский с Аракчеевым или Кочубеями, неизвестно. Скорее всего, раскланивался. Вряд ли они отвечали на его поклоны. А ежели и отвечали, то не глядя. Но услугами наверняка пользовались, как и большое количество офицеров лейб-гвардии Преображенского полка. Кареты часто ломались – вечная проблема: «дураки и дороги» – ничего не изменилось, да и потребности господ офицеров по мере продвижения по службе возрастали – требовались новые экипажи. Не случайно Иосиф Франциевич выбрал для места своего жительства самое сердце Преображенской слободы, простиравшейся от Литейного проспекта до Конногвардейской и Слоновой улиц (Суворовского пр.) и от Сергиевской улицы до Виленского переулка…Как будто вчера это было, и – в другой жизни. Вижу: из дома нумер 8 по Спасской улице – потом названной именем не очень мне симпатичного декабриста, но поэта Кондратия Рылеева – из дома номер 8 по Спасской (Рылеева) выходит пожилой господин в шубе мехом вовнутрь, с ним его сын – молодой офицер Павел Яблонский, недавно переведенный из подпоручиков 145-го пехотного Новочеркасского Императора Александра Третьего полка в лейб-гвардии Павловский полк, он ведет под руку своего сына – Александра, только что выпущенного Х классом из Училища Правоведения (59-й выпуск, 15 мая 1898 года), будущего надворного советника, с ним – мой папа, Павлуша, он в девичьем платье, как было принято в 10-х годах нового XX столетия одевать мальчиков. А вот и я. Плетусь сзади. На мне матроска с якорем и ботиночки со шнурками – подарок моего дяди. Навстречу – вдова Василия Викторовича Кочубея – Елена Павловна, урожденная Бибикова, падчерица А. Х. Бенкендорфа. Она приветлива, ей нравится платьице моего папы. Из Спасо-Преображенского собора выходит граф Аракчеев. Истово перекрестившись, басит: «Так это целая артиллерийская команда. Иоська Францевич, отдай их мне. Молодцами сделаю!» – «Этот, пожалуй, сделает!» – ехидно роняет генерал Александр Александрович Пушкин и поправляет мою матроску. Борода окладистая серебряная. Он особо любезен с Павлом Осиповичем. Знакомы ещё с Балканской кампании 1877–1878 года. Александр Александрович командовал там Нарвским гусарским полком, почти одновременно они вместе с прадедом были награждены золотым оружием с надписью: «За храбрость» и Владимиром IV степени. Сыну Пушкина тогда было 44 года, моему прадеду – около 30-ти. Павел Осипович имеет квартиру в казармах лейб-гвардии Павловского полка на Царицыном лугу (Марсовом поле), минут десять – пятнадцать неторопливым шагом от нашего дома. Генерал Александр Александрович Пушкин квартирует в Доме Мурузи, как и мы. Правда, его просторные апартаменты имеют вход с Пантелеймоновской, у нас же вход в коммуналку без удобств – с Короленко.

Иосиф Франциевич Яблонский умер в 1884 году.

Павел Осипович – в 1914-м.

Александр Павлович 1-й – в 1924-м.

Павел Александрович – в 1991-м.

Александр Павлович 2-й – ещё жив. На пути к Городу.

 
Уже бледнеет и светает
Над Петропавловской иглой,
И снизу в окна шум влетает,
Шуршанье дворника метлой.
Люблю домой, мечтаний полным
И сонным телом чуя хлад,
Спешить по улицам безмолвным
Еще сквозь мертвый Ленинград.
 

«Саша, выходи!» – это Адик Гликман. Вход в его коммуналку – тоже с Пантелеймоновской или тогда – с улицы Пестеля, первая парадная от Литейного, квартира № 14. С Адиком мы дружим. Точнее – курим. Иногда мы ходим друг к другу в гости. У него симпатичные родители, которых я не помню. Но помню бабушку. Она всегда открывала входную дверь. Полное имя Адика – Адам, что веселит наших сверстников. «Адам, а Адам, где твоя Ева?!» – это уже не шутка, а приветствие. В гости друг к другу мы ходим редко, только зимой. А как только потеплело – с середины или конца апреля – «Саша, выходи!». Если я не слышу, так как занимаюсь на рояле, мама говорит: «Тебя Адик выкликает, иди уж». Она не знает, зачем он меня выкликает. Я выглядываю в окно: он стоит на привычном месте, напротив, около дома декабриста Булатова, где проходили собрания его единомышленников.

Дом, угловой, выходящий на Рылеева и Короленко, строго говоря, принадлежал поначалу не самому Александру Михайловичу, а его матери, Марии Богдановне Булатовой, урожденной Нилус, супруге генерал-лейтенанта Михаила Леонтьевича Булатова – будущего губернатора Западной Сибири. В те пушкинские времена в народе дом называли «домом генеральши Булатовой». Александру Михайловичу он перешел по наследству позже, когда он там жить уже не мог – он вообще не мог жить, а мы там ещё не курили.

Так вот, в гости к Булатовым – удивительное семейство, даже по тем уникальным временам – мы и шли. Но не в гостиные комнаты и не в залы второго этажа, где, как говорили старушки нашего дома, бывал на балах Пушкин; нет, мы топали в подвал. Танцевал ли в залах Пушкин, мне неведомо. Возможно, старушки нафантазировали. Однако то, что в этом доме поэт бывал, это точно: в правой части дома жил в начале тридцатых годов камер-юнкер Николай Михайлович Смирнов (вместе, кстати, со своей знаменитой женой Александрой Смирновой-Россет) – близкий знакомый Пушкина. Возможно, Пушкин там даже курил, если он вообще курил. Но не в подвалах, как мы, а в гостиной или в биллиардной. Наверняка курил, потому что нервничал, когда занимал у Николая Михайловича в долг пять тысяч рублей. Николай Михайлович был большой богач. Пушкин всегда нервничал, занимая в долг, – не любил это занятие. Долг в 5000 рублей ассигнациями Н. Смирнов получил уже после смерти Пушкина – Николай отдал.

Ленинградские подвалы послевоенного времени… Это были лабиринты с навалом битого кирпича, тайными лазами в соседний подвал, кошачьими колониями, дровяными кладями, рухлядью, своими обитателями и своими законами. В то время, когда мы с Адиком спускались в подвал дома Булатовых – а это был 1953-й–54-й год, обитателей подвалов уже почти всех выловили, но милиция иногда наведывалась. С опаской, униженно пригибаясь, как бы кланяясь, спотыкаясь и матюгаясь, пробирались доблестные служители порядка сквозь завалы и полуобвалившиеся стены, обшаривая закоулки лучиками электрических фонариков. Кошки с визгом шарахались и рассыпались по сторонам.

Курили мы самые дешевые коротенькие сигареты «Новые» – сантиметра два длиной. Сначала слегка кружилась голова, и это было интересно, но потом привыкли. Влекло не курение само по себе, а весь процесс: во-первых, надо было пробраться в подвал, чтобы никто не заметил (правда, никто и не следил). В подвале был желтоватый мрак, прорезаемый лучами света, пробивающегося сквозь щели и плоские подвальные оконца, в узких коридорах которого стояли неподвижные столбы плотной пыли. Затем предстояло проникнуть в заветные укромные уголки, спокойно закурить, вслушиваясь в неясные звуки, шорохи, скрипы, вздохи старинного дома, беседуя на различные темы и наслаждаясь своим подвигом, уединенностью и недосягаемостью. Нам было лет 9–10. Потом бежали в аптеку на Пестеля и покупали «Сен-сен» – тоненькие ароматические таблеточки за 4 копейки, чтобы отбить запах изо рта. Иногда мы заходили в гости к Клейнмихелю. На углу его дома размещалась кондитерская, где можно было выпить стакан томатного сока, посыпая его крупной влажной серой солью, неизменно заполнявшей две трети граненого стакана, или – для разнообразия – яблочного, персикового или клюквенного.

Пару раз Адик приводил нового мальчика, только что переехавшего в наш дом. Очень хочется вспомнить, что это был рыжий мальчик. Надо бы вспомнить – кто проверит! Скорее всего, это действительно был рыжий мальчик. Так соблазнительно намекнуть, что я уже в ранней молодости курил и размышлял о поэзии с Нобелевским лауреатом. Потомки этот намек превратили бы в исторический факт, и обо мне писали бы монографии. И, возможно, поставили бы маленький памятник, размером с заварной чайник, вместе с памятником Бродскому, который хотели возвести в сквере рядом с домом Булатовых около Спасо-Преображеского собора на заросшем тогда сочной травой треугольнике, где располагалась временная звонница сгоревшего в 1825 году собора. После пожара хозяева «дома генеральши Булатовой» (сама Мария Богдановна ушла в мир иной в 1822 году) предоставили свой дом, в подвалах которого мы с Адиком курили, по Спасской (Рылеева) 1 для богослужения, а перед домом поставили козлы, на которых повесили новые колокола. Старые от сильного жара расплавились. Отсюда вскоре направился в свой последний путь сын генеральши – мой сосед и тезка – Александр Булатов…Потом передумали ставить там памятник Бродскому – слишком уж уникальное историческое место, – собрались сотворить его на брандмауэре Дома Мурузи. Там и мне могли бы отвести место на его тыльной стороне рядом с креплением. Однако Иосиф Бродский с семьей въехал в наш Дом Мурузи (квартира № 27 или 28 – стал забывать, первый парадный подъезд от Преображенской площади по Пестеля) в 1955 году, когда я перешел из 182-й школы в 203-ю – Анненшуле, и с Адиком уже не курил. Да и не стал бы он курить с малолетней шантрапой: был старше нас на пару лет. Я вообще бросил это занятие, так как стал заниматься плаванием. У нас – у пловцов – западло́ было дыхалку табаком керосинить. Так что это был другой рыжий мальчик.

 

В удивительном мире я рос. Сигареты «Новые», сын Пушкина и мой прадед, Аракчеев, рок-н-ролл, дворник Алексеева, приносившая дрова, магазин с плавающими в аквариуме карпами, папины ордена, Булатовы, Танечка-физкультурница, Брюс, Миклухо-Маклай, Корчной, Кочубей, папа, Адик, Горемыкин, невесты у «луча надежды»… Я с ними беседовал, играл, жил в их мире и только к старости, во время приближения к Городу, стал понимать, какой это был странный, уникальный, так и не познанный мир, и как мне улыбнулся Всевышний, погрузив в это подрагивающее марево теней, давно ушедших, живых, загадочных и притягивающих имен, событий, соседей, предков, домов, этого пятачка, размером примерно в 2 квадратных километра, на котором была соткана история города, страны, моя история. По сию пору говорю, спорю, размышляю с моими соседями. Поражаюсь им. Восхищаюсь. Пытаюсь учиться. И не могу понять ни их, ни нашу историю, ни нашу страну, ни себя…Аполлоныч разберется.

Курить я бросил, зато начал пить. Точнее – выпивать. Сначала понемногу. И не сразу после окончания курительного периода. С зазором в лет пять… А за пять лет столько произошло!

Венерические заболевания очень серьезно осложняют жизнь!

– Голубчик, ну что вы понаписали?! Гладенько, но так скользко. Как бы вам, голубчик, не поскользнуться. Не на «Снегурочках» катаетесь! Учитесь у князя Трубецкого. Всё выложил. Даже все то, о чем и не спрашивали, о чем и не догадывались.

– Не запендюривай мне хвуздополку, чмо!

– Мое дело предупредить, Ваше высокородие. Про Адамицкого Игоря Алексеевича – кот наплакал. Да и то – иеромонах Епифаний, георгиевский какой-то кавалер. Предки… Кого это е…т!? Ты мне про «Часы» докладывай, сука, про этого, как его, Останкина, про всю эту кодлу.

– Останина!

– О! Теперь ты колешься натурально! Потей, старайся и не бзди, прорвешься! А то – иеромонах, сволочь.

– Виноват, товарищ коллежский асессор. Только напрасно вы меня с товарищем Трубецким ровняете. Или с этим… Пестелем. Я не энтузиаст-стукач. Я за идею страдаю. И вообще, пошел вон, козел!..

– Не извольте беспокоиться. Исчезаю-с, истаиваю-с…

Адамицкого я любил. Он был умница. Настоящий ленинградец, моего призыва воин. «Город не сдался ни перед кем и ни перед чем. И я не знал, что через полстолетия сюда придут полчища (…) лавочников с «верхним» образованием и глубиной ума инфузории-туфельки, и возьмут город голеньким. Без оружия. Но с деньгами. Чтобы явилось пророчество: «Петербургу быть пусту». Или чтобы лечь, как девка, под унылое однообразие стандартной глобальной цивилизации. «Маска Гиппократа» обозначилась на лице города, начиная с третьего тысячелетия». Это он уже не о Ленинграде. О нынешнем Санкт-Петербурге. Питер-Бурхе эпохи всеобщего изумления и деградации.

Последняя русская царица и последняя царствующая равнородная неиноземная супруга русского монарха Евдокия (Лопухина) – старица Елена – была права… Пусты быти.

Поезд дернулся, остановился, снова дернулся. Прощай, Тверь, несостоявшаяся столица России. Мимо испуганной змеей прошмыгнул встречный. Тронулись. Опять встали.

Наконец сменили пластинку. Встречный подкинул, что ли.

 
Не изменяя веселой традиции
Дождиком встретил меня Ленинград.
Мокнут прохожие, мокнет милиция,
Мокнут которое лето подряд.
 

Сердце сдавило. Лучше бы продолжали про холодные руки.

Это была самая лучезарная страничка моей жизни. Нечто подобное случилось позже, лет через тридцать с гаком, но тогда – в 90-х – интуиция, опыт и знания подсказывали, что все это ненадолго. Надежд не было, было лишь желание и потребность надышаться, пока опять не прикрыли форточку. Прикрыли по желанию трудящихся, конечно. Когда же закончился мой курительный период – совпало все: возраст, время, наивность, память, надежды, их воплощения. Это – как рассвет. Ночь ещё не ушла, но уже не страшна, вернее, ещё страшна, но не пугает, кажется, что кошмары позади. Уходящие ночи – это не только ужас всевластия упырей, черные воронки, звонки в дверь в три ночи, шмыгающие тени и трупный запах изо рта Василия Ульриха. Ночь – это посвистывание соловья, аромат душистого табака и ночной фиалки, мерцание звезд и гвалт цикад. И – забрезжило. Ночь истаивает, и уже одно это радует. Кажется, вернее – казалось, что рассвет принесет солнечный радостный день. Температура будет умеренной. После этого чудного дня, возможно, потом опять наступит ночь, но это будет светлая июньская белая ночь, пора первой любви, робких поцелуев на набережной и новых надежд. Иначе быть не может после такого рассвета. То, что после робкого, но светлеющего утра будет серый коротенький промозглый день и снова длинная черная безысходная ночь, в те чудные времена не верилось. Значительно позже жизнь научила, что с временами суток и года на нашей территории несколько иной порядок, нежели в природе. После ночи, как правило, наступает ещё более дремучая ночь. После оттепели – удар по почкам и перелом позвоночника.

Тогда же опыта не было. Не было на памяти наших отцов и, тем более, на нашей памяти наступления утра после ночи. Ночь была перманентным состоянием нашей жизни и настроя души. И в то время, когда я бросил курить, ночь ещё не ушла. На трибуне Мавзолея уже белой вороной стоял стиляга периода полночной стужи. Матерчатый желтый картуз и полувоенный китель производства московского закройщика Шамберга наглядно свидетельствовали о приверженности их обладателя – верного соратника, ученика и последователя, а также двурушника, участника антипартийной группы, вместе с «примкнувшим Ш.», – к немеркнущим идеям и попранным нормам. Сын дворянина из братской Македонии не был однозначной фигурой, как, впрочем, многие из ближайшего окружения кремлевского горца. Не все негодяи были дураками. Максимильяныч отменил «конверты» – за что и поплатился: партийная элита не могла так просто отказаться от неучтенной второй – «черной» зарплаты. Мухи отдельно, котлеты отдельно. Партийная совесть и материальные блага всегда у нас были непересекающимися плоскостями. Хрущев «конверты» вернул и выиграл. Временно. Белая ворона в кителе à la Киров или Орджоникидзе также предложил вдвое снизить сельхозналог и простить недоимки прошлых лет: «Пришел Маленков – поели блинков» – в деревне его полюбили. В 1954 году, 19 февраля, под его председательством Совет министров СССР принял обстоятельно фундированное и верное решение о передаче Крыма в состав Украинской ССР, «учитывая общность экономики, территориальную близость и тесные хозяйственные и культурные связи между Крымской областью и Украинской ССР» (указ подписал товарищ тогдашний «Президент» Клим Ворошилов). Не зря Маленков посидел в кресле премьер-министра. «Лаврентий Палыч Берия не оправдал доверия, и товарищ Маленков надавал ему пинков». Однако при всем этом в памяти его одутловатая опухшая рожа, сталинская тужурка – полукитель с матерчатыми пуговицами, тусклый взгляд – все это осталось символом уходящей страшной ночи, эпохи вечной мерзлоты.