Ленинбургъ г-на Яблонского

Text
0
Kritiken
Leseprobe
Als gelesen kennzeichnen
Wie Sie das Buch nach dem Kauf lesen
Schriftart:Kleiner AaGrößer Aa

…Дом офицеров кто-то из взрослых называл «лучом надежды». Почему «луч», я понимал. Это было самое яркое здание во всем нашем районе в те темные и серые времена. Особенно в ноябрьские праздники, 1-го Мая и в день рождения товарища Сталина. И в День Победы.

В то время – до 65-го года – День победы не отмечали, это был рабочий день. Только салют вечером «в столице нашей Родины городе Москве» и городах-героях: Ленинграде, Волгограде, Одессе, Севастополе, – и сияющие молодые офицеры в парадных мундирах с блестящими, надраенными мелом пуговицами и бляхами широких офицерских ремней, отутюженных галифе, в зеркальных яловых сапогах. Потом – в начале 70-х – появились аксельбанты, и груди офицеров выгибались с ещё бо́льшим восторгом, а глаза с бо́льшим вниманием скользили по лицам окружающих дам и девушек: каковы мы! Война ещё жила в подлинном, не вымышленном сознании людей. Молодежь ещё гордилась своими отцами, отцы все помнили, все лучше понимали. Парады проводились в юбилейные даты: 1965, 1975, 1985. Тяжелая техника не громыхала по брусчатке Красной площади. Тогда даже руководители понимали, что нелепо бряцать оружием в день окончания великой и страшной войны, убого кому-то угрожать: комплексом неполноценности тогда не страдали. И кому угрожать: союзникам или побежденным? Для угроз есть другие дни… Люди ехали на кладбища, поминали. Однополчане собирались. Их становилось все меньше. Все чаще появлялись фотографии одиноко сидящего мужчины с плакатом «125 Мотострелковая Дивизия» или какая-то другая. Больше никто уже не пришел… Истерических завываний тоже не наблюдалось. Агитпроп в те времена профессионализм не потерял. Это был хороший праздник. Поначалу запрещенная песня Давида Тухманова, а впоследствии затасканная, замусоленная и обесцененная, как все, связанное с Победой, отразила суть этого дня – «со слезами на глазах». Для тех, кто воевал, демонстрировать мускулы своего торса в такой день было немыслимо. Поэтому парады не устраивали; те, кто прошел войну и выжил, отмечали тихо, молча, часто пьяно, всегда скупо на слова. Как воевали. Но молодые офицеры были ослепительны, и Дом Офицеров вечером пылал ликующими огнями радостных лампочек.

Столько сверкающих лампочек, собранных в одном месте, не было нигде. Даже на Артиллерийском Училище – бывшей Арсеналке, которое напротив Большого дома. На фасаде Училища располагались в определенном, только в Кремле известном порядке наши славные руководители. Сначала великий товарищ Сталин. Позднее дорогой товарищ Хрущев. Затем мудрый товарищ Брежнев. Их портреты был покрупнее других. Все другие товарищи располагались иногда в алфавитном порядке, но чаще в загадочном. Взрослые по этим загадкам и по тому, кто где стоял на Мавзолее, угадывали: кто что решает и решает ли. Где бы ни висел портрет дорогого товарища Шверника, например, или, скажем, курносого товарища Подгорного, всем было как-то перпендикулярно. А вот где висит Молотов или Косыгин – волновало. Мне это все было по барабану, но западало. Когда позже стал читать Хармса, а ещё позже – Оруэлла, вспомнил. Папа иногда говорил, что главные решатели на трибунах не стоят. Я не понимал. Но, как и он, привык с детства переходить около улицы Чайковского на нечетную сторону Литейного, когда шел к Неве, и на Большой дом старался не смотреть. Однако огоньки, обрамлявшие портреты дорогих товарищей руководителей на Арсеналке, были какие-то тусклые, иногда даже подмигивали или перегорали, за что слушатели Училища садились в ту самую, уже нам известную гауптвахту с глухими стенами и мертвой тишиной. Здание же напротив всегда было темно. Даже окна почти не светились, хотя там служба шла круглосуточно. Его обитателям было не до праздников и ярких лампочек. Там всегда были будни и полумрак казенных настольных ламп. В одном кабинете перед пятном, очерченным настольной лампой с зеленым стеклянным плафоном, каждый вечер садился сам товарищ коллежский асессор Липпанченко. Он делал один большой глоток остывающего бледного чая из казенного граненого стакана, аккуратно стоявшего на белом блюдечке с голубой каемочкой, и начинал свою трудовую ночь. Подстаканники он не уважал из-за их мещанского происхождения.

Вокруг же Дома офицеров вечером сияло, как днем. Радостный свет излучали застекленные и подсвечиваемые афиши концертов, объявлений, предупреждений, главный вход был обрамлен лампочками Ильича, сквозь открытую парадную дверь виднелась ярко освещенная широкая лестница, и сердце радовалось. Идешь мимо и думаешь, как хорошо служить в Советской армии. Так что по поводу «луча» я разобрался довольно рано. По поводу «надежды» – позже, но предчувствие догадки возникло тогда, когда я проходил мимо освещенного уголка нашей Литейной стороны.

Раз в неделю, а после марта 1967 года дважды, около Дома офицеров было особенно многолюдно. Папа, когда мы шли мимо, что-то бормотал недовольное, брезгливое – я не понимал. Он почему-то старался ускорить шаг, продираясь сквозь тела, фигуры и незнакомые запахи.

Участникам фестиваля – привет!

Дом офицеров или, точнее, Дом общего Офицерского собрания армии и флота, выстроенный в конце 90-х годов XIX века, был зданием шикарным, грациозным, легким и внушительным. Как вид офицера той навсегда ушедшей «петербуржской» эпохи – эпохи лейб-гвардейцев Преображенского или Павловского полков, гусар, гардемаринов, кавалергардов.

Расходы по строительству Дома Собрания армии Российской империи изумляли своей внушительностью. 1 миллион 400 тысяч рублей – сумма громадная для той поры. Однако для армии в России всех времен денег не жалели. Не всегда с толком, но всегда с размахом. Да и в данном случае цели были благородные, сам Император Николай Второй утверждал: «…офицерские собрания имеют целью: 1. Содействовать сближению г-д офицеров, 2. Развивать товарищеские отношения, 3. Содействовать военному образованию офицеров, 4. Устраивать развлечения для г-д офицеров и удешевлять оные (развлечения) в столице».

По поводу сближения товарищей офицеров и развития товарищеских отношений судить не берусь. В офицерах не состоял. По поводу же образования могу подтвердить. Будучи солдатом Советской армии, а точнее, ее младшим сержантом, ходил в Дом офицеров в Университет марксизма-ленинизма. Сказать, что это соответствовало пункту № 3, то есть «содействовало моему военному образованию», не могу, но пункту № 4 – «развлечению», – бесспорно. Дело было в том, что в тридцати шагах от этого Дома общего офицерского собрания располагался дом Мурузи – Литейный 24. А там были мама и папа, мамины вкусные котлеты, салат оливье, холодная бутылка Боржоми в холодильнике и две кровати, на которых я мог растянуться и забыть о тяготах службы… Поэтому я не очень баловал своим присутствием Университет марксизма-ленинизма, но увольнительные три раза в неделю мне выдавали неукоснительно: солдат повышает хрен знает что и политическую грамотность…

На редких семинарах, которые я посещал – нельзя было наглеть и рубить сук, – я пользовался вниманием и испуганным уважением. 1. Младший сержант, но в диагоналевой офицерской гимнастерке (таковую мне выдавал старшина, выказывая, тем самым, свое глубокое уважение к марксизму-ленинизму и ихнему Университету). 2. Про вещь в себе и прочие категорические императивы младший сержант в темно-зеленой диагоналевой гимнастерке говорил уверенно и непонятно (высшее образование, с обязательным диаматом и истматом, что-то оставило в сумбуре моей головы), офицерский состав курсов балдел и ничего не понимал. 3. Появлялся я редко, но неожиданно. Преподаватель – полковник с внезапно умным и красивым лицом (серые глаза, черные брови, ямочка на подбородке – ему бы Федю Протасова играть!) смотрел с подозрением: не от коллежского асессора Липпанченко ли я. Своей загадочностью я пользовался сполна. То есть устраивал развлечение для самого себя и удешевлял их в северной столице.

Анекдот:

– Чего добились евреи за 50 лет Советской власти?

– Выходного в субботу.

Это случилось 7 марта 1967 года. Совет Министров СССР и ВЦСПС приняли постановление «О переводе рабочих и служащих предприятий, учреждений и организаций на пятидневную рабочую неделю с двумя выходными днями». Жить стало совсем даже замечательно. И толкучка у Дома Офицеров стала образовываться два раза в неделю вместо одного. Вот тогда я и понял слова о том, что дом Офицерского собрания есть «луч надежды».

Молодые женщины, собиравшиеся нынче дважды в неделю около Окружного Дома офицеров, мне, как правило, не нравились. Хотя иногда попадались удивительно хорошенькие и застенчивые. Я уже засматривался и даже влюблялся, причем в тех, кто был значительно старше меня. Скажем, в практиканток, которые оттачивали на нас свое педагогические мастерство, на глазах зверея или впадая в глубокую депрессию, осознавая глубину своей ошибки в выборе профессии. Или в Танечку – Татьяну Николаевну. Ее помню по сей день. Она была практиканткой по физкультуре, а затем и многолетним преподавателем, влюбляя в себя поколение за поколением школьников и коллег. Очаровательна была и неприступна. Вполне понимаю Игоря Архангельского, автора чудной книги о нашей Анненшуле, который был значительно старше меня, но не рискнул даже предложить Татьяне Николаевне идею о продолжении знакомства, хотя имел к этому основания… Удивительным синтезом обаяния, даже легкого кокетства и непроницаемой броней недостижимости обладала эта божественная Танечка.

…Впервые же я влюбился в самом раннем возрасте. Моя первая любовь была, думаю, лет на сорок-пятьдесят старше меня. Я – шестилетний – лежал в Мечниковской больнице со скарлатиной, а она – нянечка – входила утром с ночным горшком и мужским голосом говорила: «Мальчики, кто хочет сикать?». Раньше я такого слова не слышал, у нас был культурный дом: «по-маленькому», «по-большому…»…

Так что в женщинах я уже разбирался. Эти – у Дома офицеров – на меня впечатления не производили, хотя были накрашены и надушены.

Сначала я понял, что женщины хотят потанцевать. Это – естественно: офицеры, музыка, танцы: «Давай пожмем друг другу руки…», «Вдыхая розы аромат, я о любви не говорю…», «Рио Рита» – без слов, с аккордеоном, «Брызги шампанского»… Иногда ещё звучали «Темная ночь» или «Синий платочек». Но всё реже и реже. Эти звуки были пленительны. Звуки моего детства, звуки, доносившиеся из открытых окон: к началу мая все мыли окна, до блеска натирали стекла старыми газетами, и многие ставили на подоконники патефоны, долго крутили ручки этих волшебных ящичков, и… «Был день осенний, и листья грустно опадали… / О, эти черные глаза». Из-за заборов Домов отдыха, которые окружали нашу дачу в Репино, где мы снимали комнатку: «Цветущий май» Полонского, «Утомленное солнце нежно с морем прощалось…»…

 

Следующим этапом познания жизни было доскональное изучение собрания сочинений Ги де Мопассана, которое с превеликим трудом достала моя мама, выстояв несколько ночей в записях и перекличках – у меня должна была быть библиотека классической литературы. Мама собрала такую библиотеку, и я много жадно читал. Иван Тургенев и Лев Толстой изумились бы, узнав, что некий советский мальчик лет двенадцати за обедом, в школе под партой, тайком ночами в туалете, в автобусе и трамвае не может оторваться от их творений. К творчеству Бориса Николаевича Бугаева я подступил после окончания периода скоротечного полового созревания. Пока же, изучив литературное наследие Мопассана, понял, чего хотят накрашенные и надушенные дамы от товарищей господ офицеров.

Значительно позже, когда поток дам, желающих попасть на вечера танцев, иссякал – товарищи офицеры теряли свою притягательную силу – где-то к концу 70-х годов, мы шли с папой по Литейному, и я вдруг спросил его, почему его так раздражали эти женщины на углу Кирочной. В конце концов, это – жизнь, и падшие, склонные к минутному падению дамы – часть ее. Он ответил неожиданно: «Не они раздражали. Раздражался на себя. Я их жалел, а жалость оскорбительна. Они – не падшие, они – несчастные».

Действительно, кто-то из соискательниц офицерского предложения пройти с ним вовнутрь помещения хотел просто потанцевать (одних женщин без кавалера туда не пускали), кто-то искал то, о чем я догадался, изучив труды Ги де Мопассана, но подавляющее большинство этих девушек стремилось выйти замуж за офицера. Это была мечта – стать женой офицера. Не важно, какого. Так как выбирали не они, а молоденькие лейтенантики, которые, не торопясь, обходили стайки потенциальных невест, то это была рулетка, лотерея. Однако в любом случае, нищета этим женщинам не грозила. Родители с радостью сообщали, что их дочь вышла замуж на офицера. После войны это было почетно. Главное же – их дочки вырывались из нищеты. Из беспросветной советской нищеты. Действительно, свежеиспеченный лейтенант сразу же получал оклад за звание 500 рублей, плюс зарплату за должность – ком. взвода получал 1300 рублей, плюс кормовые 200 рублей. Итого – 2000 рублей в месяц. А надбавки за каждую новую звездочку по 100 рублей, за следующую должность – по 150–200 рублей, а за выслугу лет по 10 % после двух лет службы и по 5 % за каждые последующие пять лет. Если «повезет» – в кавычках и без оных – если повезет и отправят в отдаленную местность, то надбавка – 15 процентов, а на Крайний Север, Камчатку, Сахалин, в пустыню или – о, мечта идиётки! – заграницу, а тогда за безразмерными рубежами огромной ро дины постоянно дислоцированных войск и ограниченного контингента было также безразмерно много (см.: «Лягушки» Аристофана), – если повезет, то все выплаты увеличивались на 50 или даже 100 %. За прыжок с парашютом платили, а тогда прыгали все офицеры, кроме увечных, снабженцев и делопроизводителей, за водолазные спуски платили и пр., пр. С 1961 года по одному нулю убрали, но все равно, с окладами гражданской братии несравнимо: ровесник безусому лейтенанту с самым высшим образованием зарабатывал дай Бог 80–100 рублей. Чтобы получать 200, надо было много лет писать и защитить диссертацию. Работяга же – наиболее вероятный кандидат в мужья для неудачницы в дефиле у Дома офицеров – получал в разное время от 40 до 80 рублей в месяц. В 1950-м году средняя зарплата составляла 601 рубль, в 1961 – 75 рублей. И без перспектив. Было ради чего мерзнуть в капроновых чулочках и лодочках на шпильках около «луча надежды». Конечно, жизнь в гарнизоне где-то под Хабаровском или на Кушке – тоска смертная. Да и под Калугой или в Архангельской области – не Ницца. Повальное пьянство, клубок сплетен и доносов, одни и те же фильмы, замордованные солдаты и дичающие мужья-лейтенанты, уже старшие, наглый и всесильный особист, которому не откажешь, длинная ночь и с семи утра дробь малого барабана на строевых… Зато бесплатный проезд в отпуск, и обязательно в купейном вагоне, а начиная с майора, только в мягком. И отпуск продлевается на время следования в пути. А диагональ! Можно и платье пошить, и на юбочку хватит, и дочке на приданое отложить…

Вообще, армия тогда была для многих спасением. Не только для женщин. Особенно для крестьянского парня. Три года отмучился и получил паспорт – свободный человек, не раб. И мученье – для городского парня. Особливо для интеллигента-очкарика. А для крестьянского парня – рай: и постель чистая, и накормлен досыта, и отпуск десять дней посреди службы, и одет с иголочки, и сапоги яловые не текут, и строевая – отдохновение для организма – это тебе не за трудодни корячиться. И опять-таки, паспорт – недостижимая мечта советского колхозника. Спасение. И для женщин тоже, хотя паспорта у них были.

Удивительная вещь – память… Я помню этих женщин около «луча надежды», хотя никогда их не видел. Не смотрел на них, старался не замечать. Так делал папа, так пытался делать я (хотя хорошеньких и застенчивых примечал!). Большинство же чем-то отталкивало, настораживало, но не волновало. Возможно, из-за густого настоя запахов дешевой пудры, яркой губной помады, духов «Красная Москва» (ухудшенный вариант композиции, названой в 1913 году «Любимый букет Императрицы»), «Пиковая дама», «Быть может», «Шипр», «Ландыш серебристый», одеколон «Тройной»… Но, скорее всего, из-за той нервозной взвинченности, которой была наэлектризована эта стайка молодых советских женщин около Дома советских офицеров. Я вдруг вспомнил, что они были в очень схожих темных пальто с приподнятыми плечиками, в маленьких кокетливых шляпках, в капроновых чулочках и на высоких каблучках-шпильках. У них были красные носики, хотя и обильно напудренные – около Дома офицеров почему-то всегда было холодно. Правда, летом я их не видел: меня увозили на дачу, а позже я сам уезжал. Потом вообще все кончилось. И ещё я вспомнил, что они, наверное, тоже плакали на фильмах «Бродяга», «Королева Шантеклера», «Мост Ватерлоо» или «Возраст любви». Все мечтают о любви и верят в счастье, которое вот-вот улыбнется. Хотя бы на экране.

«Мне бесконечно жаль твоих несбывшихся мечтаний…». Папа был прав: жалеть нельзя, это унизительно для всех, особенно для того, кто жалеет.

Раскрепощенная женщина – строй социализм!

– Ваше высокородие, Александр Павлович, не извольте гневаться, но Аполлон Аполлоныч с фельдъегерем депешу срочную прислал. По прибытии в Город представиться надлежит офицеру по особым поручениям-с.

– Какого черта?

– Черта упоминать не рекомендовано. Накликать можно-с. Офицер, ознакомившись с сопроводительными письмами, дактилоскопическими данными и учинив визуальный осмотр, определит, какое помещение для содержания предоставить вашему благородию.

– Мне не нужно содержание, мне нужно видеть Аполлон Аполлоновича.

– А это невозможно-с. Совершенно невозможно-с. Аполлон Аполлоныч сам вас найдет и через доверенных слуг своих контакт наладит. Видеть его никакой возможности представиться быть не может. Так что девять дней придется провести в ожидании благополучного решения.

– Пошел вон, идиот косноязычный!

– Не извольте беспокоиться, удаляюсь. За чаёк-с заплочено.

…Жалеть унизительно. Это – точно!

…Потом времена стали меняться. Обрушился Московский Международный фестиваль молодежи и студентов. Обмишурились мужи на Старой площади и в Кремле. И на старуху бывает… Хотя Михаилу Андреевичу не к лицу. Серый кардинал отличался безошибочным чутьем. Да и на Липпанченко не похоже. Хотя товарищ коллежский асессор тогда молод был. Это – год 1957. Фестиваль самой прогрессивной в мире молодежи перевернул внутренний мир не только столичной комсомолии, но и активистов из самых отдаленных уголков Советской Родины. Встреча юных строителей коммунизма с демократической молодежью освободившихся от колониализма стран отозвалась не только появлением брюк на девушках.

 
Прыгай вверх, прыгай вниз,
Крепче за меня держись.
У нее штаны, и у меня штаны,
И не поймешь, где женщины, где мы!
 

– пели мы – тогда старшеклассники – отплясывая завезенный рок-н-ролл. Результатом общения молодых борцов за мир стало появление новых профессий: предпринимателей, компетентными эрудитами-органистами маркированных как «фарцовщики» (от англ. for sale – «есть ли что на продажу?» – вопрос-пароль), и «прелестных дам-камелий», прятавшихся не только от дневного света. Некоторые древние профессии получили новое рождение – гинекологи, венерологи, подпольные акушеры… Педагоги, детские психологи, социологи, идеологические работники нижнего уровня и воспитатели яслей и садиков в срочном порядке вырабатывали методику ответов на вопросы детей и взрослых: откуда в различных точках необъятной Родины появилось такое обилие очаровательных малышей шоколадного, кофейного цвета и цвета красного дерева. Однако не только появление новых профессий, танцев, проблем, видов одежды и обуви, а также новой популяции советского человека было обязано Фестивалю Демократической молодежи и студентов. Появились новые, ранее невиданные прически: у женщин – «Венчик мира» и «Вася, иди за мной» («конский хвост» на сленге милиции и бригадмильцев), у юношей – кок, сменивший «бокс», «полубокс» и так недавно модную «под Тарзана». Затем ворвалась Бабетта, которая шла на войну.

Короче, мир изменился до неузнаваемости. На лучших площадках города-героя (Д/К Промкооперации, в Первой пятилетке или в «Мраморном зале») играл джаз Иосифа Вайнштейна со своим звездным составом: Давид Голощекин, Геннадий Гольштейн, Игорь Петренко, Константин Носов и другие. На Вайнштейна уже ходили не только танцевать или знакомиться, но слушать, кайфовать, тащиться, свинговать. Орест Кандат – блистательный саксофонист и его ансамбль, Трио Симона Кагана – уникального джазового и эстрадного пианиста-виртуоза (выпускника Консерватории, ученика главы ленинградской фортепианной школы легендарного профессора Самария Савшинского), Джаз Понаровского – эти и другие джазовые коллективы родились или расцвели под влиянием атмосферы фестиваля, и они во многом определяли состояние «ленинградского духа».

Девушки и молодые женщины зачастили в «Лягушатник». В этой мороженице на Невском 24 на столах стояли сифоны с лимонадом или простой газировкой – вещь доселе невиданная, мороженое подавали в металлических креманках, сидели на плюшевых диванах весенне-болотного цвета – результат знакомства дизайнеров с картиной Ренуара, главное – можно было взять шампанского, поэтому этот центр европейской культуры называли «Бабий бар». При всем при этом очередь в «Лягушатник», змеившаяся на пол-квартала, состояла из лиц обоего пола. Пребывание в «Лягушке» и неспешное смакование разнообразного (черносмородинного, клубничного, орехового, шоколадного, сливочного пломбира, ванильного, с марципаном etc.) и очень вкусного – натурального – мороженого под холодное Советское Шампанское или с «кофе-гляссе» – ещё одно заморское чудо – все это выдавало в посетителе не столько гурмана, сколько штатника, то есть «нового человека», человека, познавшего значение и притягательную силу западного поведения и мышления.

(Когда-то здесь размещалось знаменитое кафе «Доминик», –

 
А белый ужин у «Донона?»
А «Доминикский» пирожок?
 

– в котором подавали чудный кофе, глинтвейн, шоколад, тающие во рту пирожки с рыжиками, капустой, сыром и кедровыми орехами или с гусиной печенью и прозрачным пергаментным тестом; официантами работали только татары; заядлыми «доминиканцами»-завсегдатаями были Менделеев, Достоевский, Чигорин, Глазунов, Надсон. Когда это было!!!) А ныне по Броду – Бродвею, то есть по Невскому от Литейного до Восстания по четной стороне, – хиляли чуваки в штатских траузерах с чувихами в клевых джакетах, буха́ли немного дринка, базлали… (перевод: гуляли проверенные молодые люди, уважающие высокую американскую культуру, в импортных брюках, с девушками в классных пиджачках, немного выпивали спиртного, говорили, спорили…). Американская выставка и показ мод Кристиана Диора в Москве, «Золотая симфония», а затем «Вестсайдская история», пепси-кола и Хемингуэй, Бенни Гудмен в Москве и Ленинграде и Гленн Миллер в «Солнечной долине» – это и многое другое ошеломило молодых людей, и не только молодых. Страна начала отходить от холода, оттаивать. Сначала в столицах, затем и на окраинах. Менялись стиль поведения, язык, привычки, нравы.

 

У Дома офицеров все оставалось неизменным. Представить себе девушку, ожидавшую снисходительной улыбки лейтенанта: «Ну, что, пошли?!» – в джинсах, кедах, мужской рубашке, с прической «под Бабетту» или «Венчик мира» – было немыслимо. Все те же прически в стиле Греты Гарбо или шестимесячные завивки, с сеточкой, те же каблучки, шляпки, плащи – уже болонья, та же пудра, те же покрасневшие на холоде носики, та же искательная, безнадежная улыбка, застывшая на ярко накрашенных губах.

Постепенно толпы по выходным у «луча надежды» стали редеть. Если ранее быть женой офицера было и престижно, и сытно, то теперь приоритеты стали на глазах меняться. Никита Сергеевич сыграл свою роль не только в сокращении численности защитников Родины, но и их материального обеспечения. Стало быть, рушилось и брачное реноме. Жена заведующего мясным отделом или администратора модного театра, телевизионного мастера или директора плавательного бассейна, женского портного или штурмана дальнего плавания – это зазвучало гордо. Если же военнослужащий, то уж не из Дома офицеров, а из Академий или, лучше всего, из чего-то ближе к космонавтике. Юрий Гагарин не зря слетал. Да и наука вошла в моду. Девушка в очках с простыми стеклами, проводившая часы в курилке публичной библиотеки, – не пустая выдумка режиссера Владимира Меньшова и феерической Ирины Муравьевой. Так что рой на углу Литейного и Кирочной редел, но не иссякал. Ещё в середине 70-х я встречал у Дома офицеров этих милых молодых девушек и уже немолодых женщин, наивно ждавших, что судьба и им улыбнется. Они были не виноваты в том, что прав Салтыков-Щедрин: Россия государство обширное, обильное и богатое; да человек-то глуп…

 
…«В парке Чаир распускаются розы»…
 

…Как будто вчера это было и – в другой жизни. Вчера я сидел и рассматривал папины ордена. Папа ордена никогда не носил. Они лежали в коробочках с сафьяновой подкладкой. У папы на пиджаке, в котором он ходил на работу, были прикреплены только орденские планки. После войны – до 1948 года – орденоносец был уважаемым человеком, что отражалось и на материальном положении. Папа бесплатно пользовался общественным транспортом, а раз в год бесплатно мог ездить лечиться на юг. Запали загадочные слова «Цихисдзири», «Цхалтубо». За каждый орден государство платило. Сколько – не помню, но вместе с другими льготами (освобождение от подоходного налога, скидка при оплате жилья и пр.) это давало ощутимое облегчение. Поэтому, думаю, он и носил орденские планки. «Это тыловики бренчат наградами», – как-то сказал он. Действительно, никто из папиных сослуживцев ордена не нацеплял. Мой дядя, окончивший войну в Германии, никогда ордена не надевал, хотя их было не меньше, чем у папы. Потом – в 1948-м году – все выплаты, льготы и пособия отменили, конечно, по желанию самих фронтовиков; о фронтовиках забыли и уже никогда не вспоминали, кроме «потешных» шествий» раз в году 9-го Мая стариков с обилием юбилейных медалей, значков Отличников Внутренних войск СССР или Внутренних войск НКВД. И двухдневные фальшивые славословия в адрес Победителей, живущих в жутких коммуналках или развалюхах-избах. Плюс праздничные наборы с полукопченой колбасой (пол-палки) и баночками с крабами и красной икрой. И – будет! Планки на папином пиджаке остались, папа их не снимал. Возможно, для памяти. Но, скорее всего, чтобы не было дырок на их месте. Другого пиджака у папы долгое время не было. Когда же появился новый костюм – это где-то к концу 50-х – планки исчезли. Я же долгое время рассматривал ордена и медали и представлял, как папа воевал. О войне он рассказывать не любил. Как и мой дядя, и все другие наши родные или друзья, прошедшие войну. (Значительно позже моя теща – человек удивительный, мужественный и добрый, меня искренне любивший и во всем поддерживающий – неожиданно резко оборвала, когда я уже не в первый раз спрашивал ее о войне. «Вы дали подписку о неразглашении?» – сыронизировал я. «Ничего я не давала. Если начну рассказывать – вспоминать, проживать все это ещё раз, я сойду с ума». Всю блокаду она была в Ленинграде, работала в городской прокуратуре референтом по особо опасным делам. Расследовала случаи людоедства, которых было значительно больше, чем можно себе представить. Страшное.)

…В другой жизни, но как будто вчера-позавчера мой папа, лет семи, также рассматривал ордена своего деда – Павла-Августина Иосифовича. Впрочем, когда папа рассматривал ордена моего прадеда, того уже звали Павлом Осиповичем – прадед перешел из Католичества в Православие. Орденов было много и, как папа рассказывал, каждый раз, когда прадед надевал все ордена, а делал он это также крайне редко, только по случаю парадов на Марсовом поле – бывшем Царицыном лугу, или Высочайших смотров Павловского лейб-гвардии полка, где он служил и которым некоторое время командовал, так вот, каждый раз получалось разное число. Папа никак не мог сосчитать, сколько у генерала Павла Яблонского их было. Более всего папе нравился Орден св. Анны 2-й степени с мечами и бантами, Орден Почетного Легиона. И ещё румынский Железный крест.

…Совсем в другой жизни, но – рукой подать, несколько поколений… Из небольшого деревянного дома, который стоял на углу Литейной першпективы и Кирошной улицы, на том месте, где находится Дом Офицеров – «луч надежды», у которого я рассматривал афиши с именами чудесных ленинградских артистов и музыкантов, – из этого казенного сруба часто выходил высокий, худощавый, но жилистый человек в длинной шубе. Он заметно горбился, поэтому впереди ее полы чуть касались земли. Офицеры на вахте около его дома, вдоль Штаба Корпуса военных поселений – это следующий дом по Литейному после Кирошной – и далее, по всему пути следования мрачного господина в простой шубе вытягивались во фрунт и замирали, но он шагал мерно, четко и, казалось, не замечал эти окаменевшие фигуры, заиндевевшие от мороза и ужаса лица. Его взгляд был устремлен вниз, словно он боялся оступиться и нарушить чеканный ритм своего движения, а голова была привычно склонена к левому плечу. Нависший лоб, надменно взлетевшие мохнатые брови, поджатые губы с чуть приподнятыми уголками, впалые щеки, мясистые, плотно прижатые к черепу уши и глубоко посаженные серые прозрачные глаза выдавали в нем человека умного, надменного, беспощадного, озабоченного и безупречного. Он переходил Фурштатскую, затем Сергиевскую и, не доходя до Захарьевской, сворачивал направо, вглубь, к Собору Преподобного Сергия Радонежского. Там он находился продолжительное время, исповедуясь и причащаясь, но чаще – просто в молитве или молчаливом раздумье. «Много ляжет на мою голову незаслуженных проклятий»… Выйдя из храма, он обычно доходил до Невы, стоял, глядя на ледоход или на темные фигурки, спешившие от берега к берегу по вставшему льду, на силуэт Петропавловской крепости, мутно вырисовывавшийся по левую руку, и возвращался домой, также тяжело, ритмично и неумолимо ступая по намертво замерзшей земле. Это был граф Алексей Андреевич Аракчеев.

…Там, где был Собор Преподобного Сергия Радонежского, с 1932 года сделали приемную НКВД, где часами выстаивали ленинградцы и невольные гости нашего города в очередях, чтобы узнать о судьбе близких – отцов, сыновей, матерей, дочерей, внуков, друзей… Справок там не выдавали, но, если посылочку не брали, значит…

 
«И ненужным привеском болтался
Возле тюрем своих Ленинград…»
 

…Во время вечерних прогулок, но чаще днем – уже при полном параде, то есть в идеально подогнанном мундире темно-зеленого цвета, но без единого ордена, темно-серых рейтузах с лампасами и в золотых эполетах, порой с накинутым на плечи плащом с пелериной – подчеркнуто скромным щеголем, чем также привлек симпатии своего первого патрона – Павла, встречал граф Аракчеев князя Виктора Павловича Кочубея. Того самого Кочубея, который приходился дедом князю Виктору Сергеевичу Кочубею – начальнику Главного управления министерства Императорского Двора и Уделов, в особняк которого на Фурштатской мы с мамой носили мои анализы, помните? Того самого князя Виктора Павловича Кочубея, которому цесаревич Александр Павлович написал 10 мая 1796 года удивительное письмо, где помимо всего прочего говорилось: