Реликварий ветров. Избранная лирика

Text
0
Kritiken
Leseprobe
Als gelesen kennzeichnen
Wie Sie das Buch nach dem Kauf lesen
Schriftart:Kleiner AaGrößer Aa

«Были альказары, после…»

 
Были альказары, после —
акведуки. Целовала в душу
пряная Альгамбра.
Пусть теперь угонят
самолёт в обратно —
после хрупкой оперы
о царе Салтане
побрести вдоль Крюкова
чёрного канала,
пригубить у форточки
ветерок высокий —
всё равно с того ли,
с этого ли света.
 

Нью-Хейвен, 1981

Друзьям

 
И даже те, на чьих устах моё
простыло имя, вы все со мною у стекла в сей
час – прозрачным лбом. Я
с вами столько лишних
лет не падал в тишину
стремглав, а снег ночной в моём
окне так мается о нас, как будто вы ещё верны
несказанным словам, как
будто даром я возмог
чему-то изменить, как
будто скудная зима простит
нам враз судьбу —
сумятицу – за схлёсты глаз
в полночный снегопад.
 

14. XII.1981. Нов. Гавань

Гравюры

 
Туда, где всё нездешне буро,
не сходит снег, поток не сякнет,
не волокут на бойню с луга,
не баламутят едкой цвели; где
 
 
не проходят облака и ветер трудный, не
слабея, нетленно складки тех
материй (у колченогих куртизанов и дев
не внемлющих) в разлёте треплет; где
 
 
топор, взлетев, беззначен жаркой шее:
где взор от взора не ползёт, не облупа —
ются торцы, не вырубают парков дряхлых;
где от свечей ежастые лучи… Всегда
 
 
там всё по мне: нездешне буро. И не —
хотя взглянув оттуда, вас потому
вполне не разумею и всякий день
смутнее признаю.
 

27. IV.1982. Нов. Гавань

«За рамой ива, как в подводной дали…»

А. Х.


 
За рамой ива, как в подводной дали,
волнится – мороком косматым.
Два дня дожди и хворь. Твоё письмо
о влюбчивой печали и
вязи снов не может быть ко мне.
Мне холодно. Любить тебя за валом
густых дождей – докука окаянная
такая, такая разненастная весна.
 

7. VI.1982. Нов. Гавань

Живописаные лошади

 
Так часто, мимо седоков
послеобеденной поглядки,
я в очи прошлых лошадей
вдруг упадаю оглушённо, не
слыша ни фанфар викторий, ни
ретирации конфузливых рожков,
в забвении своих и вражьих,
у ветхого доверчивого паха
равно врезающихся шпор.
(Что нам несомые? —
к несущим
родство по язвам
уследимо).
Оглаживать ли взором букли,
жабо стрекозами на латах
иль эту Славу сливозадую
в грудастых облаках – они
пытливо косятся сквозь чёлки
(мне сразу верится, что ниот —
куда; мне верно чудится, что в ни —
куда). И сразу синезвоны за
висками. И шаг раскованный – в заоблачные рамы.
 

24. V.1982. Нов. Гавань

«Бабуся мне, когда её подругу…»

 
Бабуся мне, когда её подругу
закопали, всё сетовала в ранний
вечер, что внучки больно обижали
покойницу, всё плакала. И чем же
было утешать её, чьи тёмные
ладони навеяли мне лиственное
детство?
Наследовал гребёнку
частую и зеркальце с обломленным
углом, а в нём – меж окнами
окно в буране тополином, и
сверху взор её, когда, в сержантских
лычках по плечам, к порогу
подбежал, и снизу тот – растерянный
её, голубящий неспешно.
 

4. IV.1983. Нов. Гавань

Тот свет

…Россия для всего, что не-Россия,

всегда была тем светом…

Некоей угрозой спасения – душ —

через гибель тел.

М. Цветаева


К. Р.

Лихая удаль, честь, любовь к отчизне славной,

К великому Царю и вере православной…


 
– Мосьё, я старый командир, и подзабылось, слава Богу…
Лишь помню некий юбилей, «к ноге!», года мои,
хор музыки;
лишь – чёрной шляпы монумент, и вуалетку, и платие гри —
перль на Королеве Эллинов, лорнет её, цепочку, мелоди —
ческий привет; лишь наше страшное «урра-аа-а!»,
кадетское – не то, каким пролаяла б пехота, трижды
глупая, мосьё… Кхе-кхе. За ней на шаг – Великий Князь
(наш Августейший Шеф). Ах да, однажды честь
имели мы ему быть местом вдохновенья для пьесы,
называемой «Кадету»… Его двух стройных сыновей
я отроками помню в дортуаре, смущённых сразу нашими,
пардон, отдельными словами. То – Иоанн и Гавриил.
Мир праху
их и Константина, и Государя, и сей России… Теперь
оставит жизнь старик-кадет, перекрестясь без многих слов,
для той, где все теперь, мосьё. Оревуар. Имею честь.
…Алло! Вот текст сонета Царственного Шефа: «Хоть
мальчик ты… Настанет день…» Я перешлю. Да и
на что оно вам сдалось? Всё переврёте ведь. Адьё…
 

1981. Париж / 14.IV.1979

Отъезд Александры Феодоровны из Палермо

 
Мы слов немногих небренность дарим.
Лоснится гавань тоской и славой.
Адио, ностра императриче!
Адио-дио-о! Иди цветами.
– Энрике, видишь? Гляди, Сантино!
 
 
Ах, эта донна любима в звёздах,
плывущих краем, где ты не будешь.
Ну, что ты тянешь? Ведь мама плачет.
Адио-ио, ностра… Да что ты хочешь?!
Она сияет. Храни, Мадонна. И дочка рядом…
 
 
– Мама так любят! И всё теперь моё открыто
окно на Монте Пеллегрино… Ах, Карл, скорее
лети, любимый, и рядом вечно! Весна какая!
Чужие люди, а эта плачет… Что если видит
из той лазури нас, бисер словно,
Адини наша… Мама сияет. Ах, Карл любимый!
 
 
Адио, ностра императриче!
Мы слов немногих небренность дарим.
Лоснится гавань тоской и славой.
Адио-дио-о! Иди цветами.
 

1846 / 2.XI.1979

Великий князь Александр Михайлович

 
Спокойный стоял городовой на перекрёстке.
Навеки он, казалось, там стоял…
Опять подумалось о лицах дальних
детства, забыв и поздние измены,
и смерть на них. Опять во снах лежим мы
с Никки, Серёжей, Жоржем на лугу Царя
в Нескучном, и вот о светах – тянущих куда? —
ещё за юными плечами. И вот уж льну к огням,
гудящим около. Иное в пух, иное в прах
изжито.
 

1933. Париж. / 23.XII.1979

Пётр Второй

 

1. На коронование

Сотни мальчиков, с алым на
белом, возвышали стеклянный
голос. Долгостанный и
птиценогий ликовал император —
отрок, на латино-российские
канты отзываясь лицом
оленьим – убиенного (ш-ш!)
Алексея (и невинной Шарлотты —
Софьи Вольфенбюттельской и
Брауншвейгской). Феофан сожигал
фейерверки. Разумел Остерман —
не время натирать себе морду
лимоном. Пискло охнули при
виватах ларцевидной кареты
золотые запятки.
 

1728. Новгород / 15.XI.1979

 

2. На преставление

– Было столько стихов
к Лисавете, подкопытного грома и
грязи, соколов да собак, и светило
темнилось – дабы сгинул генера —
лиссимус, а Ивану – Андрей
Первозванный: чтоб забыл двух невест
нареченных и разлил своеручно по
залам гулкий морок
виолончельный.
Выплывай же вперёд
сапогами, отрок, в утро непрошенной
свадьбы – эхом хладной воды
иорданной. Не труди накалённое
тело. Разужасней явлюсь я
к Анне. А Иван отпадет
безглавым. Прикажи: ЗАПРЯГАЙТЕ
СА-А-НИ! Я ПОЕДУ
К СЕСТРЕ
НАТАЛЬЕ…
 

1730. Москва / 18.IV.1980

На смерть Александры Феодоровны

 
Я одинок в углу стою.
Как жизнью полон я тобою.
И жертву тайную мою
Я приношу тебе душою.
 
В. Жуковский

 

1. Фрейлины

Тогда разинул уста и веки кто-кто из маленьких великих
князей: от свечки его склонённой возвилось змеем
лазурным пламя и поскользило мечась к короне,
зависшей в сводах над катафалком, чешуи пепла
в пути ссыпая – вниз, где запнулась уж панихида
и ГРОБ НЕСИТЕ! – уж голос царский.
Но в грузных символах
теряясь, все послабело и дымом сникло… Переглянулись,
перекрестившись.
А в головах неслышащей царицы
три фрейлины пребыли недвижимы (не так себя до нас
ваяли), не поведя гравюрной бровью – за маями,
летучими снегами и родами, и за концами, небывшим за
и незабытым, за клавикордами, дуэлями, скамьями и
ротондами, альбомными стихами, гитарами, качелями,
парадами, за снами, за ней, с замкнутыми очами. И все
при этом помянули, что и Адини погасла в Царском;
как колесом
в гробу стояла грудь Николая, а сам был чёрным
(как жизнь тому
назад, в Берлине, он Лаллу Рук вёл в паре юной,
чтоб мистик спел
полувлюблённый нам гений чистой красоты),
и злая ночь: она,
во мраморе, одна всплывала за волнами громадными
пожара, что над Невою ледяной гуляли в Зимнем… Гуляли
в Зимнем! И в той несбыточной кадрили
как прокатили по залам жарким – кружащей цепью.
За Государем. Как пролетали – рука в руке. В неизгладимой.
И за лицом как отвернулось необратимое лицо.
 

1865. СПб. / 21.IX.1980

 
 

2. Собор

Мимо стен страшащей толщи, окон в нишах,
часовых, ветра голоса и хлёста
из проулков черноты, перемахивая лужи
с исковерканной листвою, паж в лосинах —
след мипарти – на полночный пост к царице
пробирается в собор. За плечом оставил ветер,
забежав в глухую арку. Холод плит сукно проходит.
Обернулся. Глазом сизым газ мигнул из фонаря.
Шорох будто? Может, листья… Приближаются шаги.
Ну же, чёртова перчатка!.. Прости, Господи. Пора.
Свечи щёлкают нестройно. Как мышей сухие
крылья, за колоннами знамёна. По надгробиям —
кресты. Лоб далёкий над парчою. Наплывают на
ступени фрейлин шлейфы и вуали. Статуарными
пажами, горностаями, гербами слышит дымный
катафалк, как куранты запевают, чтобы Бог
царей хранил. Тучи тяжко откатили. Сед
в ноябрьской луне, накренился плоский ангел
на верху гранёной мачты и – повлёк,
не тронув ивы, в пропасть скользкую
залива по Неве ладью Трезини,
забирая ветер чёрный в озолоченные крылья.
 

1865. СПб. / 21.VIII.1980

Предбальный сон, или Письмо о причёскЕ

 
И вот, ма шер, когда по волосам помадой прошёлся бес
в последний, значит, раз, уж было за полночь тогда
и мон амур давно свистел за стенкою в постеле.
Тогда, кушонами с боков уткнувшись, стала
я в креслах дожидаться, чтоб светало. А девки
легонько пели мне, блюдя за наклоненьем головы
и за сползанием хфигуры, которую, скажу, трудов
великих стоило иметь в пепрен… в перпенхуляре.
 
 
И тут, шери, увидела я, матушка, себя
и князь Андрей Иваныча – живьём и в крупной зале!..
А роговая музыка гудит! И ленты, ленты по моим плечам,
шнуры косицами, цветущия хирлянды. На подбородке
мушка, значит, выражает: «люблю, да не сыщу»,
а на виске – про томну страсть другая. Дальше больше.
Так прямо надо лбом – долины меж холмов и там
овечки милыя и с пастушками рделыя пастушки
расселись в розовых кустах. Натуры вид вершит
спешащий ключ. А птички, мошки, бабочки гурьбой
как раз там носятся. Зело отрадная картина!
 
 
Над ней – причудливыя горы, где зрелый муж, в браде
лопатой,
в затворе дни влачит, пия там козье млеко, пиша другую
свету
Элоизу. Иной удел у гражданина, жадна в пользу
Отечеству свой принести живот. К тому баталия
наведена там кораблей, палящих, мон ами, во смраде
и жупле немилосердно там друг в дружку. И себе
представь обратно наш штандарт на дыбом вставших
буклях!
 
 
А дале виделось мне так:
когда вошла-то я, на самом на моём верху (надумал
кауфёришка) забрызгали хфонтаны. На Государыни же
милостивы
взоры поднялся с громом в небо хфейерверкер и
многая пальба окрест, ма бель, открылась.
Но там уж всё для глаз моих подёрнулось
военным дымом, искрами и лёгким прахом.
 
 
Как раз очнулась тут и чую, батюшки, что мухи
обсели мне лицо! Все девки спят как мёртвыя.
Святой Гeoprий! А встать – не встать, прикована как будто
я новой Андромахою к скале. Насилу уж
дотыкалась ногой до девкиной-то морды. Потом я поняла:
халуй треклятый тот мне улеем душистым
представил голову и с цельным роем пчёлок,
трясущихся на вроде как пружинках и крючках. На горе
думочка ушла из-под лица, а мёд как раз полился…
А впрочем будь здорова, мать. Твою я
ласку чую. А объявлюсь, как сделаюсь здорова.
 

1770-е. СПб. / 3.VIII.1981

Москва того года

 

1

Люди стали помирать. И пошла
такая ересь: Богородицы икона, на
воротах в Белый город из Варварки,
тридцать лет не слышала молебнов
и не грелась в пламени свечей;
порешил Христос каменьев
град обрушить на Москву,
да вступилась Богоматерь,
упросив на православных
мор трехмесячный наслать…
Навощили,
просмолили тут одежды лиходеям,
душегубцам и – в фурманщики послали,
нацепив на морды маски.
Чтоб из окон да со снега
москвичей бы волочили, собирали,
согребали – дали крючья им на
палках. Но и так не поспевали.
Поразитель
Фридриха Второго, что второй командовал
столицей, бросив всё, бежит в свои деревни
(где старик не заразился, хоть и помер ровно
через год).
А Москва молилась и пустела,
а потом, уставши вымирать,
загуляла, грабила, зверела и, поднявшись
с воем на дыбы, затоптала в снег
багровый своего архиерея.
 
 

2

И вот, герой на смену беглецу,
явился генерал П.Д. Еропкин!
Два дня с седла он не слезает,
гоняет холостыми, пуляет боевыми и
бунт примерно усмиряет. А там, глядишь,
и нет чумы…
Москвы начальником,
с андреевской звездою на кафтане,
его сажает мудрая Фелица и спрашивает так:
«Скажи ещё, чего желаешь. Крестьян – так
тысячи четыре?.. Долги отдам за все пиры…»
Еропкин ей, с поклоном: «Нет, Государыня, довольно
и прежнего с меня. И статочное ль дело,
коль мы начнём должать, чтоб, матушка,
за нас тебе платить?!»
Тогда Екатерина
святой Екатерины звезду послала с лентой
Еропкиной, жене.
Как все орлы златого века,
Еропкин пудрился, носил пучок, причёсан
бывал в три локона. Еропкин был стрелок:
стрелою яблоко у отроча снимал
с затылка. С крестьян же брал своих
оброку двух рублей не боле. Собой красавец
и силач он был в лета младые. А умер сразу,
как заснул, не поджидая часа рокового:
он лбом расплющил табакерку,
три пульки отыгравши в рокамболь.
 

1771. Москва / 14.IX.1981

Спор

 
Императрица Елисавета, которую тошнило
от масла постного и яблочного духу
(сиречь запретного плода), которая в балах
являлась ловким кавалером и блюдо всякое всегда
вином токайским запивала (снимая сим же
головную боль), которая по праздникам певала
сама средь хора певчих и образа пешком носила
для хода крестного в своих столицах; покойников
которая пужалась, а спать ложилась в пять утра;
которая пятнадцать тысяч платьев по шкафам
(еще четыре – в Москве сгорело) оставила, почивши в
Бозе, —
императрица Елисавета сидела как-то на балконе
в послеобеденном веселье (историк не сказал
«навеселе»), когда вдали сподобилась процессию
приметить,
которая нескладно продвигалась от графа Строганова
дома. В начале выступал фельдмаршал старый Салтыков,
двумя гвардейцами под руки бережно ведомый, за ним —
сам Строганов с двумя, а дале адъютанты, кавалеры
и с дамами, и все со всех сторон военными поддержаны
плечами. Императрица Елисавета, немного изумясь,
шлёт к ним спросить, куда их так ведут. Ответ:
от Строганова
к Салтыкову. Де вышел спор – который из двоих мужей
венгерское отборнее имеет, да затруднились встать
из-за столов. «МОЁ! Сказать, моё всех лучше здесь,
и всех вести сюда».
В тот вечер у Зелёного моста,
задравши головы к царицыну балкону,
вся публика столицы проезжала и зрела, не смыкая рта,
там графа Салтыкова в объятьях Строганова графа,
всех адъютантов и гостей румяных, во сне младенческом
вповалку возлежавших. В ту ночь по площадям торговок и
старух не собирали сплетни рассказать и пяток вовсе
не чесали
императрице Елисавете. В опочивальне же бессонный,
бессменный обер-истопник Чулков Василий,
когда его толкнули проходивши (историки не скажут
«пронося»), не преминул отнять лицо от тюфячка,
чтоб «лебедь бе-елая» пропеть всепресветлейшей.
 

1740-е. СПб. / IX.1981

Видение Анны Иоанновны

 
«Уведомились мы, что в Москве
на Петровском кружале стоит на окне
скворец, который так хорошо говорит,
что все люди, которые мимо идут,
останавливаются и его слушают;
того ради имеете вы оного скворца
купить и немедленно сюда прислать».
Она
подняла веки злобно на свечу и вывела
пером визжащим АННА.
Какой-то бес
кусал весь день ей бок так, что смотреть
отвратно на конфекты. Да и ружья
теперь поднять невмочь. А как скакала,
Господи помилуй, за тем оленем
петергофским… И станут ли потом-то поминать
по двум отметинам шальным, что в Мон —
плезире, что вот стреляла тут царица Анна,
аль позабудут?
«Уведомились мы…»
Уж кто тогда сазанов, головлей
да судаков позвать сумеет колокольцем
в пруду перед Марли? Заплакала неслышно
и трудно встала помолиться. На рамы лёг с Невы
тяжёлый ветер. «Имеете вы оного скворца
немедленно прибить».
Вбегает герцог
потный, шепчет скоро. А? Там в зале,
там в зале тронной непорядок, там
самозванка дерзкая! Пойти не хочет Анна.
Ей так тепло и тошно, и в пудермантеле
она, и за полночь давно.
Стоит сробевший
взвод. И женщина немолодая, чуть
голову склонив, гуляет равнодушно вперёд —
назад. Вот обернулась. Господи! две Анны.
Но настоящая – земли темнее.
«Ты…
ты кто? Зачем пришла?» Та, станом велика и
взрачна, молчит и пялит на императрицу
её же рыбии глаза. Вот пятится ступеньками до
трона, вот…
Бирон орёт. Летят к плечам приклады.
Ни-ко-го. Да что же… «То смерть моя». – «Позвольте
мне, Государыня…» – «То смерть. Подите
спать».
Она немым солдатам поклонилась.
«Имеете простить вы оного скворца».
 

1740. СПб. / 12.X.1981

Подвиг пустосвятства, или Гаврюша-старчик

 
«…Как порешил с постели не вставать,
зачал предсказывать, так я за ним ходила —
семь годочков: и облачала, и раздевала, и раза по три
на день, бывало, обтирала. Да. Иные говорят,
что он-де вроде кучи был, живая грязь на тряпочках
в угле-то; иные веруют: мол подвиг есть
какой.
Ну он, известно, ел в постели
да руками – и щи, и кашку – да обтирал всё
об себя; ну тут уж он и оправлялся… А то,
бывало, ручку замарает. Ты подойдёшь, так
он тебя-то и перекрестит. Тут барыня
одна спросила про муженька сваго, куда бежал.
Так он в неё помоями! А раз уж девица пригожая
к нему нагнулась низко и о покраже – обдал ей все
глаза вонючей нечистью. Подумай! Ему и руки
лобызали и воду, что пальцами он всю перемешал,
ту воду почитали пить за истинное
благо.
Больных он пользовал: старухам
рвал платья вклочь, бил яблоком мочёным,
то слюньками обмазывал, а то и… Да.
А девок молодых вертел всё на коленках,
пока не притомится. Ты чай-то что не пьёшь?
Медку…
Что говорил, то
трудно вразуметь. Сбылося, не сбылося – и
подавно. Вот скажет: «доски». Кто думает о
гробе, кто о заборе у хором, кто о… Ведь я
сама купецкая ведь дочка, ну не понять: темно.
Мудрёный. Так со святыми век живи!
А помер —
не пробраться к нам было. Порастащили всё до последней
тряпки. На пятый день лишь хоронили, и то
всё ругань: где? куда? что скоро?.. Матюша —
кувырок мне: «Гляди, народу тьмущщщщая ведь
тьма!» Дождище, грязь, а барышни, купчихи
всё норовят под гроб-то проползти и бух! —
неси давай над ними… Страсть какая! Да.
Всё трогают его, трясут и щепочки от дна-то…
Несли на головах. Была и Машка-пьяница, пророчица
Устинья и Фёкла Болящая; Кирюша-старчик,
что после по торговой части стал, второй Кирюша и
Татьяна Босая, да, что ныне, бачат, мадама
в доме непотребном (тьфу!); потом Данилушка —
на-Кровле и Кузька-бог, который свальный грех…
(прости мя, Господи!) да кто… а-а! Мандрыга —
угадчик (тот истинно святой) – все поминали
до поздних петухов. А там, чем-свет, всю насыпь
порасхватали по домам. Устроили посля плиту
Гаврюше нашему – ту в месяц разломали
сердобольцы…
Теперь уж он юродствует, второй
Гаврюша. Так он почище, знамо… И водочку берёт,
и кушает всё с ложки, да вот лохань… Ну
страсть как много говорит: его о женихе, о свахе,
а он тебе про неустройства всё в державах заграничных.
Народ валит – нет мочи. Да. А ты почто сама-то?..
Ты, девка, как очнётся, не черемонься, ни-ни-ни (уж
больно так серчает), а делай, не переча, что велит».
 

1820-е. Москва / 10.III.1983

Триптих русских гастрономов

 

1. Porcus trojanus у Потёмкина

Чтоб печень беспримерно увеличить, свинью светлейшего
кормили грецкими орехами и ягодами винными кормили,
а перед смертью поили допьяна вином венгерским.
Как только кровь и пьяная её душа сквозь ранку малую,
что делали в паху, вся выйдет – вином хавронью тут же
вымывали, а внутренности все тащили через горло. И,
через горло же, искусники сосиски и колбасы пропускали,
а между делом заливали туда питательнейший соус.
В конце
концов лишь половину той свиньи обмазывали
толстым слоем
теста (замешанного на вине и масле), и в самый
вольный дух
немедля жарить ставили… Когда с готового жаркого
сдирали это тесто, то половина жареной была, а половина —
варёною. Свинья такая целиком являлася к столу,
непотрошёною на вид! В распахнутом халате, раздумчиво
почёсывая грудь, к гостям тогда являлся одичало Ея
Величества таврический орёл. Сверкнув чудесно уцелевшим
оком, вдруг молвил: «Скучно. Унесите на…»
 
 

2. Roti а l’imperatrice

Нашедши лучшую мясистую оливку
и вынув косточку, воткнём
в неё анчоуса кусочек. С иными
оливками, мы начиняем ею
жаворонка. И птаху малую, достойно
приготовив, мы в перепёлку
жирную заключим. Ту перепёлку
всунем в куропатку, которую
вместит в себе фазан;
которого мы тщательно заложим
в большого каплуна. И вот —
сим каплуном мы начиняем
поросёнка. Последний жарится
на медленном огне до видимой
румянки… Теперь отрежем осторожно
сочащиеся части для вельмож.
Для Государыни – бесценная оливка,
которую она, мы знаем, есть
не станет, но, повертев в перстах
державных и уведя глаза за
веки, лишь пососёт неторопливо,
пока гремит с хоров высоких:
«Славься сим, Ека-те-рина!
Славься, нежная к нам мать».
 
 

3. Послеполуденный сон

С пармезаном и каштанами эта
похлёбка из рябцев и филейка большая
по-султански (точно так: большая —
по-султански), и глаза говяжьи в соусе
(в соусе говяжии глазищи!), что зовут
«поутру проснувшись»: и хвосты
телячьи по-татарски и телячьи же
уши крошёныя. Да и нёбная часть в золе,
гарниро-ох! – ованная трюфелями!
А баранья нога столистовая… Эти голуби
по-станиславски, эти горлицы, ууу,
по Ноялеву! В обуви гусь и бекасы
с устрицами… Соус, ой! из вяленых
языков оленьих… Ну а жирный крем
девичий, и гато из винограда,
винограда, винограда,
то гато из винограда,
и лобзания, и слёзы
и заря, заря!..[2]
 

1770-е / 23.V.1982

 
2Курсивом – из А. Фета.