Часовых дел ангел. И другие рассказы

Text
5
Kritiken
Leseprobe
Als gelesen kennzeichnen
Wie Sie das Buch nach dem Kauf lesen
Schriftart:Kleiner AaGrößer Aa

Диалог в постели

– Нет, подожди, не надо! Я не могу расслабиться, когда за стенкой дети… Я думаю, нам надо когда-нибудь уехать куда-нибудь, где никого нет. Как ты думаешь? Чего не отвечаешь?

– Я согласен, что нам надо когда-нибудь куда-нибудь уехать…

– Ну ладно, я, по-твоему, сказала глупость?

– Ты разве когда-нибудь говоришь глупости?

– Нет.

– Вот видишь! А ты не можешь представить, что мы уже куда-нибудь уехали…

– А тебе что – так хочется? У тебя такой усталый вид…

– Я разве сказал, что хочется?

– Просто я не могу начинать этот разговор каждый раз в начале первого, когда язык еле ворочается.

– Так не начинай!

– Это ты начал.

– Ну, извини…

– Ты что сердишься? Я не люблю, когда ты начинаешь сердиться. Потом мне самой это необходимо. Но только тогда, когда, как бы тебе объяснить, когда пробегает искра. А иначе зачем все это?

– Ну, хорошо. Давай спать. Спокойной ночи.

– Я тебя не обидела?

– Нет!

– Честно?

– Я сплю.

– Ну, хорошо. Ты сегодня устал. Хочешь, я тебе сделаю массаж, и ты уснешь.

– Хочу.

– Расслабься, думай о чем-нибудь приятном.

– Например?

– Не отвлекайся. Почувствуй в моих руках тепло… Ты что, засыпаешь?

– Нет.

– А может быть, теперь ты потрешь мне холку? Только холку. Голова начинает болеть…

– Так приятно?

– У тебя такие чуткие руки…

– Руки как руки.

– Нет, правда, правда…

– Так хорошо?

– Почувствуй энергию в своих руках, и они сами будут делать то, что нужно. Хорошо, но ниже не надо.

– А так?

– Так хорошо, так очень хорошо… У нас, кстати, есть презервативы.

– У тебя же нет искры…

– Я просто не могу вспомнить, где они лежат. Не дай бог, найдут дети!

– То-то я удивился, что ты о них вспомнила!

– Потом этот ужасный диван!

– Чем же он ужасный?

– И диван, и комната. Половина мебели темного дерева, а половина светлого! Слушай, вот здесь ты массируешь, а мне больно. Причем какая-то новая боль, раньше тут не болело. Дай я сама потрогаю. Ну, точно, тут никогда не болело.

– Знаешь, кто-то сказал, что, если после сорока под утро вы вдруг чувствуете, что у вас абсолютно ничего не болит, это значит, что вы умерли. Так что давай ложись на бочок, ни о чем не думай. Завтра проснешься – все будет хорошо.

– А почему ты говоришь таким голосом?

– Каким я говорю голосом?

– Ты говоришь таким голосом, как будто я твоя дочка, и ты со мной сюсюкаешь. Я терпеть этого не могу. Я хочу чувствовать себя не дочкой, не мамой, а женщиной. Хочу, чтобы со мной рядом был взрослый мужчина.

– Это я сюсюкаю? Ну хорошо, я больше не буду. Давай спать!

– Ужасно все-таки, в какой школе у нас дети! Тебя в свое время родители отдали в приличную школу, ты выучил английский, поступил в институт, а они после такой школы прямиком пойдут в армию. На репетиторов денег нет, денег ни на что нет, а если вдруг, не дай бог, что случится? Ты спишь? Я заметила, когда у меня возникает важный разговор, ты всегда засыпаешь. Я не понимаю: ну почему я должна себя чувствовать виноватой? А сколько раз было, когда ты приходишь и просто засыпаешь, потому что у тебя нет сил и тебе абсолютно наплевать, какие у меня были желания.

– Дорогая, ты бы намекнула, я бы тут же проснулся.

– Да зачем ты мне нужен сонный? Ты и не сонный меня разбудишь только-только и уже спишь.

– Я сегодня был абсолютно не сонный.

– Сегодня уже не сегодня, а завтра!

– Так мы начали этот разговор еще вчера.

– А не надо заводить никаких разговоров. Понимаешь, это должно либо случиться, либо не случиться. И нельзя ничего планировать!

– Извини, я забыл: это должно быть как искра.

– Только не надо иронизировать.

– Ну ладно. Я понимаю, сегодня искры не было.

– И не надо. Для того чтобы пробежала искра, должен быть заряд разных энергий.

– Давай просто так обнимемся и заснем.

– Давай!

– Какое у тебя мужское плечо!

– Чего же в нем мужского?

– Не знаю. Так на нем уютно, такое чувство приятное. На нем лежишь, и такой покой. По-моему, в супружеской паре после пятнадцати лет совместной жизни уже не может быть нормального секса.

На свидание женщина идет, готовится, подводит глазки, потом они держатся за руки. А потом уже все остальное. Тут был китайский фильм. Совсем другая культура! Они там пятнадцать лет только за руки держались. Представляешь, какие они испытывали чувства? Ты спишь? Вот я так рассуждаю: нужен ли вообще секс ради секса? Как ты думаешь?

– Я думаю, нет!

– А я думаю, все не так просто. Секс – это некий глобальный процесс. Процесс слияния женской и мужской энергии. И он может быть на разном уровне. Мужчина – это проникающая энергия, женщина – принимающая. Это Инь и Ян. Ты слушаешь?

– Слушаю.

– Кстати, где-то мне попадалось, что китайские императоры испытывали оргазм без семяизвержения, представляешь?

– Не очень.

– Ну, они этому долго учились, и это служило залогом долголетия… При настоящем сексе оба получают энергию извне, а не тратят свои последние силы. Ты меня слушаешь?

– Слушаю.

– Я чувствую: когда я начинаю говорить о чем-то для меня важном, ты перестаешь слушать. Поэтому между нами нет главного – внутренней близости. И мне приходится говорить о самом сокровенном с другими людьми. Ты спишь?

– Да нет, я все слышу. Ты сказала: о самом сокровенном тебе приходится говорить с другими людьми, поэтому у нас нет внутренней близости, а без нее невозможна никакая другая. Слушай, а может, мы чуть-чуть поговорим об этом сокровенном?

– На заказ я не могу о сокровенном.

– Нет, я серьезно.

– Ты знаешь, я тут приехала на дачу – меня там не было три недели – в доме все как бы замерло, а часы идут и показывают правильное время. Это так странно. Ты не находишь?

– Ну, в некотором роде странно, конечно.

– Знаешь, о чем я сейчас подумала?

– О чем?

– Мир, понимаешь, он не враждебный, он не принимающий, не дающий. Он никакой. Все внутри нас. Ты согласен?

– Ну, в общем, да.

– Ты вроде бы чуткий, а меня не понимаешь.

– Ну почему не понимаю? Я же не тупой. Мир никакой: все внутри нас. Чего не понять-то?

– Ну, хорошо, не будем об этом…

– Знаешь, кстати, по поводу того, что «мир никакой». Звонит мужику баба, и номером ошиблась, и заплетающимся языком говорит: «Владик, привет, это Вера». Он ей: «Какая Вера?». А она: «Да практически никакая». Не смешно?

– Тебе сколько лет? Я с тобой о чем-то важном, а ты все какую-то гадость. Я с тобой просто не могу ничем поделиться.

– Ладно, извини, вспомнилось не к месту.

– Вечно у тебя все не к месту. Смотри, окно сереет. Это что? Неужели светает?

– Да нет, фонари, наверное, зажгли.

– Какие фонари на пятнадцатом этаже? Хочешь колбаски?

– Нет. А может, у тебя есть что-нибудь типа слив?

– Есть что-нибудь типа яблок. Не хочешь?

– Нет!

– Знаешь, чего я больше всего хочу?

– Интересно?

– Я хочу умереть в полном сознании!

– Когда?

– Не знаю. Иногда мне кажется, что я не успею понять чего-то главного здесь, на этой земле. А это очень важно. Ты не хочешь узнать, почему это важно?

– Почему это важно?

– Потому, что если ты примирился с тем, что ты смертен, то ты абсолютно свободен и только тогда можешь правильно жить. Ты понимаешь, о чем я?

– Да, это ты очень верно подметила.

– Дай я тебя поцелую.

– Ты классно целуешь. Помнишь, как мы целовались на пустыре возле больницы? Там были такие желтые клены и почти совсем зеленая трава…

– Нет, не помню. Я помню, как я первый раз целовалась с Витькой возле школы. Я тогда вообще ничего не умела. И Витька тоже. Он говорит: «Я в каком-то кино слышал, что он ее поцеловал, а она ему ответила, только не знаю как!». Смешно, правда? Ты не ревнуешь?

– Да нет!

– Ревность, на самом деле, не имеет ничего общего с любовью. Просто никто никому не принадлежит. По-настоящему, человек одинок. Каждый, как говорится, умирает в одиночку. А ты помнишь, как ты целовался первый раз?

– Нет.

– Дети растут, детей надо воспитывать, прививать им чувство прекрасного!

– Я, знаешь, на эту тему вспомнил историю. Класс первый или второй. Парень у нас один был из культурной семьи. Мать ему не разрешала с нами водиться. Они, мол, тебя хорошему не научат. Все альбомы ему показывала. Говорила, что женское тело – это прекрасно. Так он эти альбомы смотрел-смотрел, а потом взял и у какой-то Венеры между ног вилкой дырку проковырял. И главное, не признавался целый месяц. Твердил, что ума не приложит, откуда взялась эта дырка.

– Вот изверги! Слушай, жалко как мальчика! Иди ко мне, я хочу тебя обнять! Обними меня… Да, хорошо. Слышишь? Что это был за звук?

– Это у соседей!

– Нет, это наши, кашляют.

– Нет, наши спят!

– А я тебе говорю: наши раскрылись. Небось и из окна дует. Пойди закрой окно. Ты спишь? Чего молчишь? Ну ладно, спи-спи. У тебя был тяжелый день.

2001

Любимое время года

«Мое любимое время года», – вывел я жирно и старательно, поставил точку, потом подумал и заменил ее восклицательным знаком, и время потянулось медленно и мучительно. Это было очередное испытание – классное сочинение на заданную тему. Оглядываюсь, в классе тишина: кто-то уже строчит вовсю, кто-то смотрит в окно, кто-то морщит лоб, решая, какое время года подобает любить прилежному ученику – муки творчества особенно тяжелы в конце четверти. Наша учительница, Елена (так мы зовем ее только за глаза), сейчас сидит с самым мирным выражением лица и сосет дужку от очков. У нее крючковатый нос, взъерошенные волосы. Она часто на нас орет, выбирая самые простые и незатейливые слова типа «пень» или «табуретка», порой забывая не только про литературу, но и про причину, вызвавшую ее гнев. Если человек может так самозабвенно орать, он уже не способен на подлость, так, по крайней мере, мне кажется. В особенно бурные минуты, когда она с криком вышагивает между рядами, я обычно сижу и тихо рисую в своей тетради по литературе портреты Добролюбова, Лермонтова или профиль моего соседа по парте Вандышева, который у меня выходит особенно хорошо. Иногда она задерживается возле моей парты, нависает надо мной, смотрит на мое произведение, которое наезжает на надиктованные тексты, и не только не выгоняет меня из класса, но даже порой затихает. По литературе у меня нетвердое «три», и, видимо, объективно. Елена ко мне относится хорошо, и когда говорит, что «вечно ты, Прохоров, лохматый», то не потому, что я балбес, как утверждают все остальные, а просто потому, что у меня две макушки, а это, как она считает, к счастью. В такие минуты мне хочется написать самое пятерочное сочинение, не для отметки, конечно же.

 

«За что я люблю лето? Нет, лето все любят, лучше осень», – подумал я и написал в конце концов: «Я, как и Пушкин, больше всего люблю осень».

И почувствовал возбуждение творца: вот оно – точное начало, лучше не скажешь, и, главное, сразу цитата напрашивается:

 
Унылая пора! Очей очарованье!
 

«Пора и впрямь унылая, – подумал почему-то я; впрочем, понятно почему: – Каникулы кончились, опять учеба, контрольные, учителя, одна Лидяша (наш завуч) чего стоит», – вспомнил с ужасом я и продолжил цитату:

 
Приятна мне твоя прощальная краса —
Люблю я пышное природы увяданье,
В багрец и в золото одетые леса…
 

Цитата задавала определенное направление, и я уже внутри ликовал, предвкушая, как порадуется мама, узнав, что я научился, наконец, писать сочинения. Я мечтал, как Елена раздаст все листочки и скажет: «А одну работу, ребята, мне хотелось бы зачитать в классе».

«Интересно, – между тем размышлял я, – почему Пушкин любил именно осень: погода плохая, в Москве сыро, на даче холодно». И незаметно переключился на собственные впечатления: бегаешь всю неделю в школу по шесть уроков, а в выходные родители вместо того, чтобы на дачу уехать, дома сидят, даже сейшн не устроишь. «Не отвлекаться!» – подстегнул я себя и продолжил немного незавершенную пушкинскую мысль: «Особенно хорош осенью лес, когда чудесница-осень покрасит каждый листочек в желтые или красные цвета».

Людка сидит за соседней партой и прижимает полными коленями в капроновых чулочках учебник к парте, сбоку мне это хорошо видно, и, видимо, что-то списывает про свое любимое время года – не дай бог, тоже у Пушкина. Она ужасно нервничает, мучается, но потом все равно получает три балла. А девчонка она отличная. Всегда дает списывать… Только что у нее списывать? Кстати, мама ее собирает у нас деньги на завтраки. Она такая же полноватая и улыбчивая.

С другой стороны сидит Ольга Рунова, она склонила голову набок, морщит лоб, слегка высовывает кончик языка и одновременно лепит круглые буквы одна к другой, одна к другой, а потом получает пятерки. Интересно, где она научилась так писать сочинения?

От кого-то я слышал, что гениальные писатели являются лишь проводниками великих идей, которые сами ложатся на бумагу; главное – начать получать эту информацию, но как?!

Вся моя беда в том, что мысли мои страшно разбредаются, но я с собой борюсь и продолжаю.

«А еще осень Тютчев любил», – и тут же вспомнил цитату, на редкость уместную:

 
Есть в осени первоначальной
Короткая, но дивная пора —
Весь день стоит как бы хрустальный,
И лучезарны вечера…
 

Ой, тут мне даже немножко неловко стало: чего же там лучезарного, когда осенью уже в семь часов почти так же темно, как летом в одиннадцать. «Впрочем, с другой стороны, это даже неплохо, – размышляю я, – особенно, если в школе вечер. В зале полумрак (если, конечно, Лидяша свет не зажжет), школьная форма забыта, все разодеты и настроены на что-то неведомое и запретное. В дальнем углу точечки сигарет старшеклассников, витают немыслимые ароматы духов, и приходит ни с чем не сравнимое ощущение школьного вечера. А как приятно танцевать с некоторыми девочками!»

Танец – это потрясающее изобретение. Попробуй положи просто так руку на талию девчонке на переменке или хотя бы на плечо во время завтраков – засмеют. Вообще ничего такого нельзя. Раньше хоть толкнуть можно было или за косичку дернуть, а теперь и это неудобно. А на танцах – пожалуйста: одну руку на талию, другую – на плечо. Причем вся прелесть медленного танца именно в его развитии: сначала касаешься ее только руками, потом, если повезет, расстояние между вами сокращается, начинаешь чувствовать грудью ее грудь, потом животом живот и так далее, а музыка все играет «Don’t let me down!». Следующий волнующий момент наступает, когда она уберет руки с твоей талии и обнимет за шею. Вот тут Лидяша и зажжет в зале свет. Парочки разлепляются, жмурятся и шепчут друг другу на ухо: мол, принесли же ее черти.

Все эти мысли совсем уводят меня от любимого времени года, и вернуться к нему мне стоит немалых усилий. Но перспектива двух баллов возвращает меня к действительности, и я продолжаю.

«Еще осень Тургенев любил, ходил в лес с собакой, вальдшнепов стрелял», – но цитата из Тургенева на тему осени в голову так и не приходит. Приходит в голову строчка, которую мама с папой пели на два голоса: «Утро туманное, утро седое… Вспомнишь разлуку с улыбкою странной, многое вспомнишь давно позабытое».

Интересно, рассуждал я, какое у них там было время года, и тут же вспомнил: «Нивы печальные, снегом покрытые» – можно сказать, что поздняя осень, но халтурить не хотелось, и от цитаты пришлось отказаться. И так убедительно получилось: в лес ходил с собакой на охоту, а самая охота как раз осенью, и потом, если осень Пушкин и Тютчев (такие мастера слова!) любили, то, наверное, Тургенев ее тоже любил.

Итак, получились те самые полстранички, после которых меня обычно заклинивало: и ни туда ни сюда, а до звонка еще пятнадцать минут – самое продуктивное время.

И тут я подумал, что, как ни странно, раньше осени вообще не было, потому что были лето и зима. Лето начиналось в мае, когда мы с мамой, прихватив желтых крошечных цыплят в коробке с дырочками, ехали на дачу. Мы были в поселке почти одни, темнело рано, папа приезжал только по вечерам. И несмотря на то что под елками лежал снег, вечера были еще холодными и меня выпускали гулять только в осеннем пальтишке, это уже, конечно, было лето. Потом наконец папа получал отпуск, приезжали дачники, цыплята из желтых становились белыми, улицы наполнялись ребятней, пылью, кошками и собаками. И это тоже было лето, и на пол крыльца, крытого черным рубероидом, было нестерпимо горячо ступить босыми ногами. Затем все опять пустело: кому-то нужно было учиться, кому-то работать. Дачники разъезжались, и мы опять оставались почти одни. Ветер гонял по поселку грязную бумагу, брошенные кошки и собаки, тощие, как стиральные доски, обнюхивали мусорные кучи. Я украдкой таскал со стола то кусок сыра, то мясо и прятал их незаметно под столом, а после нес за сарай, куда ко мне наведывались два кота. А потом меня увозили в Москву, и я плакал и не мог понять, почему родители, которые вроде бы любят животных, не могут взять хотя бы одного из двух этих облезлых котов с собой. На вокзале в Москве продавалось мороженое за двадцать восемь копеек, твердое-твердое, с орехами, в тонкой бумажке – его хватало до самого дома. В подъезде был узнаваемый запах тепла и жилых квартир, а в доме валялись забытые за лето игрушки. В папиной комнате лежал мой любимый огромный ковер, который в разные времена служил мне то морем, то поляной. Тикали бронзовые часы, и лето неожиданно кончалось, потому что вечерами я сидел перед черно-синим окном, глядел в темноту и спрашивал: ну когда же пойдет снег? На самом деле снега еще быть не могло, потому что это была не зима, а именно осень, и я ее действительно люблю. Потому что осенью кончается лето и начинается зима, а мы становимся старше на целый год, и от этого всегда бывает радостно и немножечко грустно. Но всего этого я не написал, а написал совсем другое.

«А еще осень Маяковский любил, потому что осенью много фруктов и овощей». Подумал и привел цитату вполне соответствующую:

 
Ешь ананасы, рябчиков жуй,
День твой последний приходит, буржуй, —
 

и сдал сочинение.

1984

Плетеный ремень

День выдался классный, а вечер был вообще особенный! Идешь по родному Питеру – весна, сирень цветет и настроение такое, что всех людей на свете любить хочется! Молодежь то там то здесь подает голоса, сидят на спинках лавочек, тусуются, и такое ощущение, что всем хорошо! Что стоит к любой компании подойти – и тебя потащат с ними выпить, а потом пойти к кому-то в гости, и там будет здорово, интересно, весело… А может быть, будет что-нибудь неожиданное?

В тот вечер я и встретилась с мальчиком… Об этом, собственно, и весь разговор. Нелепая получилась история. Я шла по Невскому, глядела по сторонам и, конечно, заметила, как он выворачивает в мою сторону шею – того и гляди, наступит в лужу или с кем-нибудь столкнется: смешной, белобрысый, молоденький. Через некоторое время оказалось, что он не только шею выворачивает, но и курс свой вслед моему держит и даже галсами обходит. В этом преследовании не было ничего опасного или неприятного. Было ли это лестно? Видимо, нет. Настроение было хорошее – весна, а все остальное – по фигу! Когда он приблизился снова, делая вид, что не замечает меня, мне стало жаль его, и я, игнорируя толпу, сказала: «Молодой человек, как вам не стыдно преследовать честную женщину!» В течение нескольких мгновений он не мог понять, что это шутка, но, видя, что я улыбаюсь, подошел, благодарный за то, что я помогла ему побороть робость и завести разговор. Так странно: он говорил такие забытые слова, как школа, класс, последний звонок. Я слушала, и мне казалось, что со мной это было так давно… или недавно? Пока он болтал, я вспомнила свой выпускной бал, как мама всю ночь шила мне белое платье, потом в доме собрались ее друзья и ждали меня до ночи за столом. А я пришла только под утро, и на платье была дырка, прожженная сигаретой. Я вспомнила, как плакала мама и как она крикнула, что ненавидит меня за то, что я такая же, как и мой отец. Но боли уже не было, даже обида на мать прошла – с той поры произошло так много новых обид, что старые притупились. Впрочем, про обиды вспоминать не хотелось, уж слишком был хорош вечер, и мальчик такой милый. Мы шли уже без цели по узким улочкам, и было непривычно тепло, и все еще немного странно после долгой зимы идти вот так поздно совсем налегке. Он рассказывал мне анекдоты, и случаи из своей жизни, и что случалось с его родителями в детстве, изображал в лицах своих учителей. Мне было смешно, я разошлась и хулиганила самым бессовестным образом: шокировала его пошлыми анекдотами, несла несусветную чушь и даже изображала диалог алкоголика с воблой, которую он достал из рваного кармана по ошибке, завернув за угол по малой нужде. Чем большую чушь я несла, тем шире он открывал глаза и смотрел мне в рот, боясь пропустить хотя бы одно мое слово. Когда так слушают, хочется говорить. И я говорила про все понемногу: что было хорошего и плохого, про то, как я была маленькая, а потом большая, про то, как меня в детстве укусила собака и на носу оставила шрам, про то, как я уснула на уроке и отпечатала на щеке след от линейки, которая лежала на парте. Про то, как жила с мужем, как лежала в больнице, как муж стал навещать меня все реже, и я поняла, что мы разведемся. Про то, как при разводе он забрал нашего общего пса, и когда через месяц я пыталась с ним пойти погулять, пес упирался, рычал и даже отказался спать на моей кровати, и я больше не стала его брать.

Потом мы слушали музыку из чьих-то окон.

Как в такой вечер можно было не целоваться? Мы прижимались к какой-то грязной стене, сидели на лавке в чьем-то дворе, а затем опять бродили вдоль канала, и я боялась, что он лопнет или прыгнет в воду от избытка чувств. А он вдруг остановился и стал расстегивать ремень, кожаный, плетеный, который скрипит, когда его вынимаешь из штрипок, и, вытащив его совсем, сказал: «Вот возьми. Это мне подарил отец. Это классный ремень, и он здорово скрипит». Это было весьма неожиданно. За всю мою долгую жизнь никто из ухаживающих за мной мужчин, расстегивая ремень, не предлагал мне его в качестве подарка. Я взяла ремень, и он был благодарен, что я приняла подарок, поднесла к уху и послушала, как он скрипит, а потом вставила в джинсы и застегнула на поясе. Это продолжалось долго и вылилось в некий странный ритуал обручения.

 

Когда мы вышли на Литейный, прямо рядом с нами из трамвая вышел Вайнер-Комбайнер, большой, ужасно довольный и абсолютно пьяный. Он улыбнулся, увидев меня, еще шире, чем улыбался до этого, с трудом, но чрезвычайно галантно подошел и вынул из кармана замученную головку тюльпана на коротенькой оборванной ножке. Кому он ее нес? Вайнер был пьян, но не глуп, поэтому он молчал, удерживая внутри себя алкогольные пары и пьяные излияния, искусно балансируя, перенося центр тяжести своего огромного тела из стороны в сторону. Так странно, совсем недавно мы вспоминали его, и я узнала, что он скоро уезжает с мамой в Израиль. Вайнер, который жил этажом выше, спускал мне на ниточке любовные записки и в третьем классе твердо решил жениться, теперь, вместо того чтобы жениться на мне, поедет в Израиль. Что он там забыл, интересно, и кому он там нужен – своей маме? Мы распрощались, и, проходя вдоль канала, я бросила цветок в воду, чтобы не огорчать парня и отогнать набегающие воспоминания. Цветок поплыл, как красный цветок лотоса, но не удержался и потонул. Мы долго еще бродили, и, кажется, мальчик провожал меня домой, периодически подтягивая брюки. Шли мы долго, но за разговорами я забыла, куда идем, мы вышли на окраину и уперлись в какой-то старый забор, за которым был сад. Он перелез через забор и в кромешной темноте нарвал на ощупь целый букет прошлогодних высохших цветов, которые перезимовали под снегом и торчали, как причудливый веник. В итоге мы опоздали на метро, и, что примечательно, у нас двоих не набралось денег на такси. Нам светила перспектива ночевать под забором, и, видя, как уже слипаются его глаза, я как старшая, чувствуя ответственность за ребенка, сказала: «Ладно, пошли. Тут неподалеку живут мои родители. Они меня почти два месяца не видели, просили навестить, а во сколько – не уточнили».

Открывать дверь вышла мама. Она спрашивала спросонья: «Кто там?» – таким родным голосом, что мне стало больно и за нее и за себя. Все спали, мы с мамой прошли на кухню. Без особой радости, но и без скандала мама постелила мальчику в гостиной, а я легла в своей комнате, которая так и была моей комнатой – здесь все оставалось по-старому, и мама ждала (теперь уже меньше), когда я вернусь сюда. Но, уйдя от мужа, я отказалась жить с родителями (вернее, с мамой и отчимом) и снимала квартиру. Отчим был неплохой мужик, но он был мне никто, при этом думал, что именно он знает, как я должна жить, и в этой связи был просто не интересен. А я командовала в своей квартире, курила в постели, швыряла одежду, стучала в стенку соседям, когда те не давали спать. Мама почти не звонила, я тоже. Она была обижена и показывала свой характер, а я свой. Иногда, когда мне было совсем грустно, я звонила ей и говорила: «Ты не можешь меня разбудить завтра в девять часов, у меня сломался будильник?».

Ровно в девять звонил телефон – мать всегда отличало чувство долга и аккуратность. Была ли она когда-нибудь счастлива – не знаю. Я не сразу брала трубку, затаптывала в пепельнице сигарету, будто мама могла ее увидеть, и, как спросонья, спрашивала: «Да кто там?». А мама говорила: «Доча, пора вставать». Как раньше: «Доча, пора вставать, опоздаешь в школу…»

Будние дни летели кувырком, ни на что не хватало времени. Мусор накапливался неизвестно откуда, но я дала себе зарок ничего не готовить, кроме кофе, и покупать только то, что можно съесть, не разогревая. И стало почище. А в выходные делала вид, что я не одна, и даже представляла, что кто-то подает мне кофе в постель.

Я ставила рядом с кроватью табуретку, все приносила на нее, забиралась под одеяло и приговаривала: «Вот тебе чашечка хорошего кофе в постель, а вот тебе сигаретка, только смотри не прожги простыню». Потом врубала телик и смотрела всякую чушь как последняя идиотка, а после плелась мыть за собой чашку.

И вот теперь я впервые лежала в своей кровати, смотрела в потолок с протечкой, которой было неизвестно сколько лет, разглядывала свои игрушки, и мне казалось, что я маленькая девочка, что за дверью сидят мама и папа и что сейчас папа зайдет тихонечко и, думая, что ребенок спит, ткнется осторожно в щеку – поцарапает щетиной, немножко больно, но все равно приятно.

В это время дверь действительно отворилась, и я увидела, что кто-то идет поцеловать меня перед сном – явно не папа. Фигура просунулась в дверь и нерешительно встала посреди комнаты.

«Ну что, Дон-Жуан, не спится на новом месте или замерз? – шепотом спросила я. – Может быть, дать еще одеяло?» Он держался как мужчина, мне не удалось сбить его с толку, он преодолел еще три метра и присел на краешек моей постели. Сделал небольшую передышку и наконец юркнул, как мышонок в нору, ко мне под одеяло. Молча прижался ко мне и затих. Я тоже молчала и прислушивалась к своим ощущениям: ощущение было совсем не такое, какое бывало в постели с мужчиной, казалось, будто рядом с тобой отогревается подобранный на улице щенок, которому было так одиноко, холодно и грустно, а теперь вдруг откуда ни возьмись появился хозяин, который снова рядом, и больше ничего не нужно. Он отогрелся, и ощущения изменились, по крайней мере внешние: наверху, я почувствовала, кто-то гулко и часто бухает в плечо, а внизу кто-то настойчиво упирается в ногу. Это продолжалось долго, эти двое толкались в меня, один наверху, другой внизу, пока я наконец не обернулась и не спросила: «Ну что, так всю ночь будешь упираться в меня и не дашь сомкнуть глаза? Ползи сюда». И стала снимать ночную рубашку.

В любви он был совершенно бестолковым, жутко скрипел кроватью, и мне было жалко маму, которая, наверное, не спит и злится или, не дай бог, плачет. Родить бы от такого, а там прожить можно и без мужа, в старости буду говорить, как моя начальница на бабских посиделках: «Был в юности мальчик – от мальчика осталась девочка». Парень явно думал о другом. Мне не хотелось его обидеть, но он, видимо, чувствовал, что делает что-то не так, и через пять минут все начинал сначала. Когда он перелезал через меня, у него дрожали ноги, и я некстати вспомнила, как водила своего любимого пса еще бестолковым щенком на первую вязку. Он так беспокоился, нервничал, что у него ничего не получается, и у него жутко дрожали лапы, а сучка стояла, как корова, и ей его было абсолютно не жалко, не говоря уже о ее хозяйке, которой было вообще на все наплевать.

Я лежала, думала о собаке, а когда пауза затянулась, поднялась на локте и поняла, что мальчик уснул. Я слышала, как мама скрипит кроватью, и думала, что жить с ней в одном доме все равно бы не смогла. Жалеть ее и выслушивать оскорбления. Мальчик спал тихо-тихо и улыбался во сне. Когда я утром ушла на кухню сварить кофе, он так и остался предательски спать в моей постели. Будить его и делать вид, что мы не виделись со вчерашнего вечера, было глупо и не по возрасту. Да и зачем, когда сестра и так за глаза зовет меня шлюхой.

Завтрак был готов, все собрались на кухне: мама, отчим, сестра Маша, здоровая дылда и абсолютная дура, у которой всегда был отец, и, может быть, за это я ее недолюбливала, а она меня ненавидела потому, что за мной всегда мужики толпами ходили, а она на всех своих дискотеках завалящего подобрать не могла.

Все сидели за кухонным столом, за которым я не раз делала уроки, на нем до сих пор сохранились мои надписи шариковой ручкой. Теперь этот стол был как бы чужой, и люди, сидящие за ним, – тоже чужие. Рядом со столом располагалось окно. Окно упиралось в стену сразу двух домов, и для того, чтобы узнать, какая на улице погода, мне всегда приходилось подходить вплотную к стеклу, выворачивать до невозможности шею и смотреть влево и вверх – тогда можно было увидеть кусочек синего неба и край освещенной крыши или серое небо и мокрую крышу.

Я вернулась в комнату, где было все так же тихо. Не покормить парня после такой ночи было бы просто свинством, и я продекламировала довольно громко: «Вставайте, юноша, завтрак подан, вся семья жаждет с вами познакомиться». Он проснулся и, кажется, толком не мог понять, где именно. Я принесла его одежду, штаны без ремня и примирительно сказала: «Не пугайся, сразу жениться не обязательно, можешь немного осмотреться, познакомиться с папой и мамой». Парень явно не мог врубиться, что происходит, но я безжалостно продолжала: «Смелее, юноша, раз уж вы имели наглость опозорить честную девушку в глазах всех ее родственников, имейте мужество отвечать за свои поступки. Ну, ладно, – более дружески продолжала я, – не дрейфь: пути к отходу все равно отрезаны, не будешь же ты прыгать в окно. Так что можешь смело сходить в туалет и ванную, путь туда как раз проходит через кухню. Уверена: все в сборе и им просто кусок в горло не полезет, пока на тебя не посмотрят. Кстати, в туалете неплохо бы покурить. Я потом скажу, что это ты накурил, а не я. И вот еще: возьми, это тебе от меня новая зубная щетка – припасена специально для такого торжественного случая».