– Отчего ж… Я подожду.
Степенно шаркая калошами по плитяному полу, Иван Вианорыч пробрался на свое обычное место, за правым клиросом у образа Всех Святителей, которое он, по праву давности и почета, занимал уже девятый год. Там стоял, сложив руки на животе и тяжело вздыхая, рослый бородатый мужик в белом дубленом тулупе, пахнувшем бараном и терпкой кислятиной. Со строгим видом, пожевав губами, Иван Вианорыч брезгливо тронул его за рукав.
– Ты что же это, любезный, распространился? Видишь – чужое место, а лезешь, – сказал он сурово.
Мужик низко поклонился и с покорной суетливостью затоптался в сторону.
– Прости, батюшка, прости, Христа ради.
– Бог простит, – сухо ответил старик.
На клиросе задвигался желтый огонек свечки, от него робко вспыхнул другой, третий. Теплые огненные язычки, постепенно рождаясь в темноте, перешли снизу вверх, и невидимая до сих пор певческая капелла ясно и весело озарилась светом среди скорбной темноты, наполнявшей церковь. Лица дискантов, освещаемые снизу, с блестящими точками в глазах, с мягкими контурами щек и подбородков, стали похожи на личики тех мурильевских херувимов, которые поют у ног мадонны, держа развернутые ноты. У стоявших сзади мужчин из-за темных усов бело и молодо сверкали зубы. Басы мощно откашливались, рыча в глубине хора, как огромные, добродушные звери.
Пронесся тонкий, жужжащий звук камертона. Регент, любимец и баловень купечества, лысый, маленький и толстый мужчина, в длинном сюртуке, более широкий в заду, чем в плечах, топким голосом, бережно, точно сообщая хору какую-то нежную тайну, задал тон. Толпа зашевелилась, протяжно вздохнула и стихла.
– Помощник и покровитель бысть мне во спасение! – с чувством прошептал Наседкин, опережая певчих, хорошо знакомые ему слова ирмоса.
Стройные, печальные звуки полились с клироса, но прежде, чем преодолеть огромную пустоту купола, оттолкнулись от каменных стен, и в первые мгновения казалось, будто во всех уголках темного храма запело, вступая один за другим, несколько хоров.
Из алтаря вышел, щуря на народ голубые близорукие глаза, второй соборный священник, о. Евгений – маленький, чистенький старичок, похожий лицом на Николая-угодника, как его пишут на образах. Он был в одной траурной епитрахили поверх черной рясы, и эта простота церковной одежды, и слабая, утомленная походка священника, и его прищуренные глаза трогательно шли к покаянному настроению толпы и к тишине и к темноте собора.
Певчие замолчали, и вслед за ними замолкли один за другим невидимые хоры в углах и в куполе. Тихим, слегка вздрагивающим, умоляющим голосом, так странно не похожим своей естественностью на обычные церковные возгласы, священник проговорил первые слова великого канона:
– Откуда начну плаката окаянного моего жития деяний? Кое положу начало, Христе, нынешнему рыданию?..
– Помилуй мя, боже, помилуй мя! – скорбно заплакал хор.
«Нынешнему рыданию! – повторил мысленно Иван Вианорыч, почувствовав в затылке у себя холодную волну. – Какие слова!..»
Воображение вдруг нарисовало ему древнего, согбенного годами, благодушного схимника. Вот он пришел в свою убогую келью, поздним вечером, после утомительной службы, едва держась на больных ногах, принеся в складках своей одежды, украшенной знаками смерти, запах ладана и воска. Молчание, полумрак… слабо дрожит огонек свечи перед темными образами… на полу, вместо ложа, раскрытый гроб… Со стоном боли становится отшельник на израненные, натруженные колени. Впереди целая ночь молитвы, страстных вздохов, горьких и сладостных рыданий, сотрясающих хилое тело. И, уже предчувствуя близость блаженных слез, старец перебирает в уме всю свою невинную, омытую ежедневным плачем жизнь и ждет вдохновения молитвы. «Откуда начну плаката!»…
«Нет! Уйду в монастырь, на покой! – вдруг решил растроганный Иван Вианорыч. – Дом, проценты… Зачем все это?»
– Осквернив плоти моея ризу и окалях, еже по образу, спасе, и по подобию, – читал священник.
«Уйду. Вот возьму и уйду. Там тишина, благолепие, смирение, а здесь… о господи!.. Ненавидят друг друга, клевещут, интригуют… Ну, положим, я свою каплю добра несу на пользу общую: кого надо, остерегу, предупрежу, открою глаза, наставлю на путь. Да ведь и о себе надо подумать когда-нибудь, смерть