Kostenlos

Зершторен

Text
Als gelesen kennzeichnen
Schriftart:Kleiner AaGrößer Aa

И всё же меня моментами посещали странные мысли… будучи образованным настолько, чтобы ценить красоту как женскую, так и мужскую, я временами с тщанием разглядывал привлекательные мужские лица, тела, наслаждаясь этим времяпрепровождением практически так же сильно, а порой даже и больше, как во время изучения женских типажей. Я находил в этом эстетику, эстетичность. И в связи с этим меня и посещали странные альтернативные модуляции на протяжении всей моей жизни. Я пытался представить поцелуй с мужчиной. В пример брал моего друга-порнографа и фантазировал на тему наших с ним нежностей. Но то не приносило мне тех удовольствий, которые я испытывал при эротических фантазиях с участием женщин. Я вообще давался диву, как девушек не выворачивает наизнанку от поцелуев с нами???

И только сейчас я, увидев этот сон, реально сознавая себя участником гомосексуалистского процесса, пришёл в ужас от того, что́ со мной сейчас должно произойти… никогда раньше так ярко и действительно я не воспроизводил такие ситуации…

Это сновидение дало мне чёткое понятие о моей сексуальной принадлежности.

И потрясённый, я теперь сижу за столом в прохладе утра и всё ещё пытаюсь прийти в себя. Всё было так живо, так реально, мне казалось, что вот – через секунду меня уже будет насиловать в рот и задницу эта груда мяса… это было очень страшно. До сих пор сердце колотится, не желая останавливаться.

Мои откровения перед самим собой прерывает истошный детский визг.

Я узнаю, смиренный, эти визги, слышу опять этот топот детских тапок; она опять носится по коридору и орёт, будит соседей; и мать её снова же пытается заткнуть свою полоумную дочь, которая почему-то каждый раз как проснётся выбегает из комнаты и кричит, оглашая дом. И это продолжается уже полгода, с тех пор, как они сюда въехали, – обречённо думаю я; забеги случаются, конечно, не каждое утро, а лишь тогда, когда мамаша не может уследить за своим чадом и то с криками и писком вырывается на свободу в общий коридор. Соседи делают вид, что ничего не замечают, никто не выползает из своих нор. Как и я, собственно. По крайней мере я руководствуюсь тем мнением, что если мать гоняется за девочкой, матерясь, стараясь ту побыстрей поймать и завести обратно домой, то, значит, всё же осознаёт непотребность ситуации и, значит, пытается её исправить. Именно поэтому мне и не хочется идти с ней на конфликт. Зачем? У женщины и так жизнь не сахар: дочь – психованная идиотка, так ещё я буду её этим попрекать. Уж лучше пусть без чьих-либо советов и замечаний, сама попробует исправить это.

Единственное, что я могу сделать и делаю для собственного удовольствия и некоего утешения, – так это: воспроизвожу из раза в раз в воображении тот случай, когда девочка, несясь сломя голову по коридору, вдруг запинается о что-нибудь, падает плашмя на живот, ударяется подбородком и случайно откусывает себе язык. Представляю себе её сдавленный рёв, уже причинный визг от внезапной боли, хлещущую изо рта её кровь, заливающую кофточку и штанишки. Под этой оторвой образуется лужа. Крови и мочи. Ведь не лишним будет, если она описается. Это даже в какой-то степени окажется неким филигранным завершением, финальным штрихом.

В голове всё ещё продолжает клокотать. Затылок уже ноет. Надбровные дуги тоже пришли в возбуждение и отзываются на пульс неприятными ощущениями сдавленности и сильного натяжения.

Всё будто стихло: и в доме, и на улице. Девчонку загнали в квартиру. С улицы разошёлся весь сброд, – определённо, отсыпаться для следующей бессонной ночи, как для них самих, так и для всех жителей близлежащих зданий.

Проверяю почту. Социальную сеть. Мой друг-порнограф интересуется, всё ли у меня в порядке?

И только сейчас я вспоминаю, что домой меня после моего припадка притащил именно он, снова. Снова сидел со мной, невменяемым после больницы, обколотым транквилизаторами, морфием, трясся от страха, что вот сейчас наступил – точно – конец. Что-то мне тогда говорил, но в данный момент я не могу это воспроизвести, хотя очень бы хотелось услышать, что́ он мне тогда говорил. Кажется, я что-то ему даже отвечал. Но не помню, ни чего не помню.

Сижу за обеденным столом с ноутбуком, перечитываю сообщение моего друга. В памяти всплывают некоторые образы того дня или, надо полагать, ночи. Он отирал мой лоб влажным полотенцем. Проветривал комнату. Затем я будто бы пришёл в себя, мы с ним о чём-то поболтали… очень долго говорили… а потом я его отпустил, сказав, что чувствую себя уже гораздо лучше и не хочу его задерживать. А затем – темнота, снова ничего не помню, провал. Помню, как слониха, рожающая, ходит по моему потолку и не даёт мне спать этим грохотом. Помню, как ночью часто просыпался; помню смутные сны, которые совсем не сохранились оформленным образом, но о которых я в точности могу сказать, что они были.

Перечитываю сообщение. Оказывается там ещё много всего написано: он спрашивает, не нужна ли мне его помощь, говорит, что может взять небольшой отпуск, чтобы побыть со мной. А у меня мелькает мысль тут же: зачем со мной быть?

Ах да! Чёрт, я же, кажется, терял сознание?

Совсем не помню.

Как это?

Я шёл по улице и вдруг упал. Нет. Не так.

А как?

Чёрт.

Чёрт.

Чёрт.

Не помню!

Читаю сообщение дальше. Мой друг пишет, что извинился перед управляющей кондитерской (какой кондитерской?) за тот инцидент (какой ещё инцидент?). Пишет, что никаких проблем в этом плане не будет, пишет, что мать той девочки (какой девочки?) не имеет никаких претензий и, главное, с девочкой всё порядке: отделалась парой ушибов.

Дочитываю последние строчки и прихожу в ужас: у меня провалы в памяти. Точно знаю, что ещё днём ранее всё помнил: что́ произошло, какая кондитерская, что́ я там делал, какая девочка. Усиленно пытаюсь вспомнить, напрягаю память, но всё в пустую…

На глаза, бегающие по сторонам, с предмета на предмет, попадается опять экран с тем письмом… спрашивает: нужна ли его помощь? Хочет навестить.

Нет. Не хочу. Хочу побыть один. Понять, что́ происходит? Никого не хочу видеть. Похоже, у меня и правда проблемы… господи, не хочу…

На глаза наворачиваются слёзы. Хватаюсь за голову и повторяю про себя, что этого просто не может быть, не может быть со мной!

Заставляю себя ещё чуток напрячься и попытаться вспомнить всё, о чём он писал. Что произошло?

Наверное, что-то плохое… наверное, поэтому он меня притащил сам, обколотого, судя по всему, под расписку, сюда, домой, после больницы. Зачем притащил? Что со мной было? Явно, что-то не то… А что?

Упал.

Да, упал!

На улице? Пока шёл куда-то?

Да, шёл. Шёл на работу.

На работу? Мы же нигде не работаем, материалы шлём по электронной почте.

Нет… другая работа.

Да.

Другая.

Что мы делаем?

Думай…

Мы…

Мы…

«Какой ты хороший, хомячок!»

В голове выстреливает, бу́хает!

Да, точно, хомяк. Кукла. Костюм.

Да… мы упали…

В памяти всё начинает складываться снова в цельную картинку: я кручу девочку, вдруг теряю контроль над ситуацией, меня ведёт, начинает мутить, изо рта извергается газированный фонтан, льётся из носа, его слизистая разъедается желудочным соком… всё это чувствую, всё ощущаю, тёплый поток льётся за ворот, стекает в штаны, в кеды… падаю… и темнота. Просыпаюсь от топота рожающей слонихи… почему рожающей?

Неважно.

Просыпаюсь: шум, гам, засыпаю снова… и уже с этого момента себя вроде бы помню. Перед этим мой друг меня караулил… да, сидел со мной.

Плохо. Очень плохо.

Пишу ему ответ, быстро, путаюсь в символах, не трачу время на запятые – всё сплошным корявым текстом с частыми пропусками букв, с частой путаницей места.

Пишу, что дело у меня, похоже, совсем плохо. Говорю, что хочу побыть один, чтобы подумать… дай бог, пишу, что удастся что-нибудь закончить в плане сочинений. Говорю ему, что очень его люблю.

«Не сообщай маме, ни в коем случае не говори ей об этом. Ей осталось совсем не много, поэтому пусть доживёт жизнь с сознанием, что я, хоть и бросил её по сути, но всё же хотя бы жив. Позаботься о ней, навещай, пожалуйста, говори с ней, рассказывай обо мне, раз я всё не мог найти время на это… Привози ей подарки от меня, свози куда-нибудь… деньги со своих счетов я переведу тебе в ближайшее время… на вопрос о том, почему я не приезжаю, скажи ей, что у меня очень много дел… Господи, какая я сволочь… в общем, пожалуйста, не бросай её… я всё думал, что сейчас доделаю всё, что хотел доделать, и приеду к ней… навещу… но так и не приехал. Друг, я люблю тебя».

На гонорар от Зершторена я купил ей дом в деревне, о котором она всегда мечтала. Правда, она сильно расстроилась, когда я сказал, что не смогу с ней долго там оставаться. Уехав в город и осев в комнате, в которой мы с ней жили: я с самого рождения, мама – почти тридцать лет – я каждый месяц пытался к ней наезжать, но чем дальше шло время, тем реже я у неё стал бывать. Мы порой с ней созванивались. Но мама будто чувствовала, что мне сейчас не особо хочется с ней говорить, поэтому не звонила часто; только если я давно не выходил на связь, она, заволновавшись, под вечер дозванивалась до меня и спрашивала о моих делах. Я всегда отвечал, что дела мои хорошо. Как твоя книга? – спрашивала она. А я отвечал, что порой пишу, но больше занимаюсь сейчас в журналистике. Она говорит, что это хорошо. Спрашивает, почему так редко стал звонить. А я пытаюсь найти отговорку… говорю, что очень много дел, устаю… она говорит… она говорит: ну ладно, сынок, ты отдыхай только, не зарабатывайся, всех денег не заработаешь… говори, что любит меня… говорит, что я её солнышко… что самый любимый… просит, чтобы звонил почаще… я говорю «хорошо»…

«Пока, сыночек!»

«Пока, мам…»

Уронив голову на сложенные на столе руки, плачу…

Я планировал накопить на квартиру. На счете уже была внушительная сумма; а в кредиты залезать не хотел, на меня бы давила эта аура кабалы, принужденности, обязанности. Тихо-мирно гонорары с журналистских заказов я клал на счёт. Роялти с романа я клал на счёт. И все лишние деньги я клал на счёт.

 

Только теперь зачем мне всё это?

Лежу на кровати, мучаюсь болями в голове.

Таблетки уже не помогают. Съел почти всю баночку, по инструкции – это убойная доза, но даже спать не тянет.

В какой-то момент бросил следить за сменой суток, и если раньше у меня было хотя бы смутное представление о том, какой сейчас день, число, то теперь совсем не разберу в какой я части недели, только свет за окном сообщает мне о том, день ли сейчас или ночь. Ответил ли мне что-нибудь мой друг, я не знаю. Закончив плакать, с высохшими глазами, опустошёнными, с высохшей головой и тоже опустошённой, я, швыркающий, красный, попытался ещё что-нибудь написать для журнала, но ничего не лезло в голову. Открыл файл с «Тополем», почитал его немного… теперь опять нравится. Вполне не плохая проза. Решил ничего не менять и не править. Дочитал до конца, где остановился, зависнув в ступоре вдохновения, ещё почти десять лет назад… поностальгировал по тем волшебным временам детства и юношества. Сохранил незначительные изменения. И отправил редактору. Ему же отослал всё, что когда-либо писал, все черновики за двадцать семь лет своей жизни…

Сделал ремарку, чтобы деньги за всё это отсылал на другой счёт. Указал номер счёта моего друга.

Закончил со всеми делами в этом мире.

Поставил точку.

И в «Тополе».

И в своей летописи.

Закроюсь сейчас здесь. И буду сидеть, спать. Мучиться головной болью. И ненавидеть всех, кто нарушает мою тишину. Моё святое затворничество.

Таблетки, по всей видимости, наконец-таки начинают действовать. Боль растворяется. С трудом держу глаза открытыми, в голове всё плавает, будто мозг задвигался и стал самолично размешиваться, перетекать, меситься, точно тесто… то собираясь в один комок, то растягиваясь, как карамель… обретая перламутровый перелив.

Чуть ли не падая, добредаю до всклоченной кровати.

И уже едва что-то разумею в этом мире…

… жую.

Большими ложками

Впихиваю в рот

Варёные овощи.

Вкус

Отвратный

Растекается со слюной

По гортани

И нёбу.

Начиняю до упора

Рот

Нашинкованными

Варёными

Морковью и свёклой.

Пытаюсь жевать,

Но щёки распирает

До острой боли.

Их сводит.

Язык немеет.

А всё продолжаю,

Не теряю надежды

Всё это прожевать

И благополучно

Проглотить,

Насытившись

Этой гадостью.

Подумываю о том,

Чтобы вывалить изо рта

Всю ту мерзостную

Оранжево-фиолетовую,

Обслюнявленную

Массу.

Но стыдно

Перед людьми,

Которые,

Так же, как и я,

Собрались здесь

За обедом.

И я, задыхаясь,

Жую.

Слышу.

Опять.

Холодильник гудит.

Слышу.

Опять на улице собирается молодёжь.

Будут орать.

И вот – орут. Включают музыку, обильную басами. Им весело.

Я же пытаюсь уснуть. И не получается. Слышу холодильник. И ненавижу его. Слышу людей внизу. И ненавижу их.

Всё более мной овладевает это едкое чувство, всё более мои руки поддаются трясучке, всё более мои зубы трутся друг о друга, нижняя челюсть елозит по верхней, эмали всё меньше и меньше, и терпения всё меньше.

Они собираются всегда под моим балконом. Будто специально.

И галдят.

Что ж, думаю, пусть так. По крайней мере, сейчас моя мечта сбудется.

Обнаруживаю себя сдвигающим ненавистный холодильник с места. Натужно, со скрипом. Всё ближе к балкону.

Баночки трясутся, бутылочки трясутся, гремит и позвякивает. А я всё ближе. Всё ближе эта ночная прохлада. Всё ближе эти кованые перила. Ближе воздух. И ближе сотрясение этого воздуха дурацкой музыкой для умственно отсталых.

Двигаю. Пыжусь. Едва ли получается транспортировать эту белую, бубнящую громадину. Но наконец удаётся оказаться с ним на балконе. Я потный, уставший, запыхавшийся. Но радостный оттого, что те сучьи дети не успели разойтись. Их машина стоит прямиком под моим балконом. И вокруг неё они ошиваются. Смеются. Шутят. Вопят.

Пододвигаю холодильник ближе к перилам. Задерживаю дыхание и отрываю холодильник от балкона.

Он переваливается.

Падает.

Бом!

Последний.

Окончательный.

Мой.

Крики.

Сквитался сразу с двумя своими мучителями.

Ухожу.

Внизу до сих пор крики. Боли и ужаса.

Матершина.

Устал.

Совсем не осталось сил.

Достигаю кровати. Обнимаю постель. И в сладких для уха шумах чужой агонии засыпаю. Радостный.

Отмщённый.

… в чём состояла моя жизнь?

В пору моего созревания, я часто сокрушался о том времени, которое я невоздержанно трачу на порнографию, на её просмотр, тщательное изучение, будто бы, как я себя пытался утешить в прошлом; но то было не чем иным, как поиском зрительных впечатлений для наиболее чувственного оргазма посредством медленного и неспешного онанирования. От скуки. Я смаковал эти минуты и даже часы, обозревая живописные виды сплетающихся друг с другом языков и гениталий. Превращался в пышущее желанием животное, трясущегося кобеля с мощной, дрожащей от нетерпения эрекцией. Получив желаемое, я тут же ник, опадал, задумывался, глядя на стрелку часов, о бесцельно проводимом мною времени, которое бы я мог употребить гораздо полезней. Я мог читать, говорил я себе, я мог писать, не ленился я себе повторять. Но как только мои тестикулы вырабатывали достаточное количество тестостерона снова, все мои противоречия на время исчезали, и мне в очередной раз необходимо было только визуальное и механическое стимулирование; и больше ничего…

Насмотревшись порно, я часто испытывал опустошение, моральную растерянность. И спасался от этой этической проблемы с помощью чтения, усиленного, интенсивного. В ту пору мне сильно помогали «Отверженные» и «Дон Кихот». Я пялился на чужие изощрённые сношения. Обильно кончал. И шёл читать Гюго и Сервантеса. Восполняя баланс.

И всё же очень часто меня донимали мысли о том, правильно ли я живу? На что трачу свою жизнь? Не будет ли «мучительно больно за бесцельно прожитые годы»? Не стану ли я въяве героем Паланика? Этаким маргиналом? – задавался я вопросом. И не являюсь ли им сейчас? Несчастным одиночкой? Безответственным изгоем? Доводящим всё до абсурда…

Не люблю охотников.

Рудимент традиционного общества.

Нелепый контраргумент феминизму, кастрировавшему мужчин.

Эмансипация – странная вещь. В XXI веке ставшая неким синонимом истерии. И пандемией умов.

Эти постоянные глупые споры о том, кто же важнее: мужчины или женщины? Последние любят повторять, считая это веским аргументом, что в их матку всё же можно подсадить что-то, кроме мужской спермы, и продолжить человеческий род, а мужчинам никак не подсадишь – этакая кичливость собственными матками и вагинами. Готовы пихать себе между ног всё, что угодно, лишь бы не признавать очевидного факта, что оба пола одинаково значимы в процессе деторождения. Никак не могут успокоиться в своей феминистической мании. Наверное, единственное, что их удовлетворит, – это кастрация всего мужского населения; жестокая месть; какой-то странный комплекс: глубинная обида за все притеснения женщин прошлого, которая всё никак не даёт покоя женщинам нынешним.

(из публикаций)

Надо же, сейчас только вдумался в это: столько лет прошло – Зершторен мне удалось написать в девятнадцать… а сейчас мне, едва дышащему, двадцать семь… прошло восемь лет, но ни одна хоть сколько-нибудь достойная книга у меня не вышла… я всё себя утешал, говорил себе, что времени ещё навалом; и за этими отговорками я скрывался, оклеивал ими всего себя… и ничего не делал. Писал увлечённо материалы для журналов, для интернет-порталов, жил по инерции, будто успокоившись, перебесившись, удовлетворённый созданием Зершторена; но зачем мне всё это было нужно? Зачем, если не исполнил своё главное предназначение? Хотя сформулировал его полно, ещё будучи ребёнком: «я буду писателем».

Человек живёт, чтобы оставить после себя след.

Философы говорят, что по смерти человека, его сущность остаётся в тех, кто его помнит, и в том, что он оставил после себя.

Память людей – эфемерна и непостоянна. Поэтому сущность в ней акцидентна. Субстанциональность, константность, бессмертие сущность обретает только в том случае, когда её носитель был великим творцом. Творцом искусства, истории, творцом этого мира, в котором все мы с вами живём…

Оставить след – вот смысл жизни.

Кто-то оставляет после себя только грязь, наследив. А кто-то – проложенный путь для последующих поколений странников. Пути вдохновения.

И, наверное, мне всё же можно назвать себя таковым. Тем, кто проложил этот путь. И пусть хотя бы лишь одним своим детищем…

Один человек – один проложенный маршрут. Всё же что-то.

«Молодые арабы думают только о потребление да сексе. Их заветная мечта – американский образ жизни, сколько бы они ни утверждали обратное; их агрессивность – лишь проявление бессильной зависти»23.

Социологи и психологи, прочие исследователи говорят о том, что, попав в более свободную среду, в Европу, нежели их родина, подчиняющаяся строгим правилам религии, мусульманам «сносит крышу», этот яркий контраст позволяет им почувствовать вседозволенность; наученные сдерживать себя только в условиях жёсткого подчинения и диктата, у них просто нет навыка самоконтроля в условиях свободной воли.

Выходит, что ислам с традицией запрета и строгости взращивает не людей, а дикое зверьё, для которого мусульманство – не более, чем цепь; и единственная цель этого зверья – с цепи сорваться?

(из публикаций)

Господи, научи меня терпеть. Научи прощать. Научи любить.

Столько мог успеть, столько ещё мог сделать, но не успел и не сделал.

Но то лишь пустое разглагольствование; сослагательное наклонение означает абстракции, небытие, которое лишь могло при каких-то мифических обстоятельствах стать бытием. Могло, но не стало. А значит, я успел всё, что мне нужно было успеть. И сделал всё, что было необходимо и что было в моих силах.

Я порой вижу потолок, свой родной потолок, который стал для меня уже таким далёким, таким нереальным. Через секунду снова проваливаюсь в темноту, где звучат мои размышления. Я их слушаю, соглашаюсь ли с ними или же нет, безразлично – они просто витают здесь, равнодушные к моему мнению. Они есть и этим они правы. Разрозненные, они пытаются собраться в нечто оформленное, атомарное, но у них всё не выходит. И поэтому они блуждают здесь фракционным паноптикумом, и всё никак не могут собраться вместе. Сложиться в один текст, в единое тело, организм, систему, логичную, структурированную.

Отголоски чего-то большего, которое всё не является в этой тьме, в этом чёрном хаосе первичных материй. Моего разума…

Вся моя жизнь – это трагедия. Грандиозная постановка с затаившими дыхание зрителями. Амфитеатр. И я – обдуваемый жарким ветром. Уставший за долгие годы, пока идёт эта героическая пьеса.

И сейчас, в конце, в финале, когда deus ex machina скромно ждёт развязки не вмешиваясь, ко мне нисходит высшее знание. Моё саморазрушение достигает пика, коего так желал Тайлер Дёрден, коего упорно из века в век добиваются многие и многие мыслители. Я, отринувший всё, что тянулось за мной шлейфом, душащим, замедляющим шаг, я вижу теперь себя, с челом, сияющим огнём просветления; освобождённый, я вьюсь по своей постели от предсмертных судорог и в блаженном бреду повторяю: «Я люблю их…»

Всех, кто есть на этом свете; я проникаюсь к ним сочувствием, жалостью… во мне не остаётся места ненависти; каждого меня обидевшего и оскорбившего – я прощаю, во мне осталась единственная ширь, без края и начала, бесконечная пустота, тот бушующий хаос, пребывающий трансцендентно внутри и вне нас, объемлющий и всеохватный…

И здесь, пред самим собой, я даю отчёт всему, что́ я представляю и представлял когда-то; я говорю себе, что во мне больше не обитает зло, во мне не копошатся смуты и гнев; отстранившись от мира, я возлюбил его, все его проявления, все его виды и всех его обитателей… и говорю я так потому лишь, что мне несть возврата, тот мой катарсис пред забвением, когда ни страха нет, ни паники, а одно лишь смирение пред роком, повиновение высшей силе, стеной возвысившейся пред моей трагедийной фигурой. И в этом моё величие, в этом мимолётном совершенном освобождении, в безразличии и равнодушии, которые равняют меня с богами; которые ставят меня в одну линию с ними, и стать наша, и тени наши – равнозначны. В моём бессилии что-либо изменить я и обнаруживаю это превосходство… ибо смерть моя – уже моё настоящее. И никто надо мной уже не властен. Ни люди, ни понятия, ни мнения: ни даже время, ни даже пространство.

 

И казалось бы, ощутив в себе эту колоссальную любовь, я должен сокрушаться тем, что оставляю этот мир; познав эту силу, я должен страдать и выть оттого, что не смогу применить эту силу.

Но нет…

То – заблуждение.

Только сейчас я – оплот вселенской любви.

Только сейчас я – воплощение глубинной силы.

Патетически я не буду говорить, что будь у меня второй шанс, я бы прожил жизнь лучше. Я бы прожил жизнь также. Даже и с воспоминанием об этих волшебных мгновениях моей деструкции. Поскольку иллюзия того, что времени у нас в запасе очень и очень много, развращает, в действительности разрушает, но не оболочку, а саму сущность. И стоит смерти отдалиться от нас хоть чуть-чуть, мы тут же о ней забываем. О нависавшей над нами тени мы вспоминаем лишь в момент её очередного явления нам.

Получив же в своё распоряжение ещё день-другой, я снова возымею в себе смуту и ненависть. Снова я буду злословить и проклинать.

Только сейчас я обрёл счастье.

Только сейчас я его познаю.

В момент моего уничтожения. В момент моей заключительной трансформации. И в момент долгожданного обретения истинной сущности, обретения завершённости. Оканчивается существование. Появляется смысл.

Я – Прометей. Я следую, подчинён, фатуму. И, низверженный в чёрный Аид, я остаюсь легендой, бессмертной притчей о моём разрушении.

Это – моё откровение.

Моё бытие-к-смерти.

Мой апокалипсис.

Эпитафия Мизантропу № 18

Надпись эту начертали здесь просто для украшения,

и чувства,

ее преисполняющие,

столь же воображаемы, как и сам отшельник.

Человек рожден для общества.

Как ни далек он от мира, он не способен совсем его забыть,

а быть забытым миром

для него не менее невыносимо.

Исполнясь отвращения

к греховности и глупости рода людского,

мизантроп бежит его.

Он решает стать отшельником и погребает себя

в пещере на склоне какой-нибудь мрачной горы.

Пока ненависть жжет ему грудь,

возможно, он находит удовлетворение в своем одиночестве,

но, когда страсти охладятся,

когда время смягчит его печали и исцелит старые раны,

думаешь ли ты, что спутницей его станет безмятежная радость?

Более не укрепляемый силой своих страстей,

он начинает сознавать однообразие своего существования,

и сердце его преисполняется тягостной скукой.

Он смотрит вокруг себя

и убеждается, что остался совсем один во вселенной.

Любовь к обществу воскресает в его груди,

он тоскует по миру, который покинул.

Природа утрачивает в его глазах

всё свое очарование.

Ведь ему

указать на ее красоты некому,

никто не разделяет с ним восхищения

перед ее прелестями и разнообразием.

Опустившись на обломок скалы,

он созерцает водопад рассеянным взором.

Он равнодушно смотрит на великолепие заходящего солнца.

Вечером он медлит с возвращением в свою келью,

ибо никто не ожидает его там.

Одинокая невкусная трапеза

не доставляет ему удовольствия.

Он бросается на постель

унылый и расстроенный, а просыпается

для того лишь,

чтобы провести день

такой же безрадостный и однообразный,

как предыдущий.

(Мэтью Грегори Льюис. Монах)

Я хочу заботиться о том, что мне принадлежит,

А остальное – сжечь и испепелить.

Разорвать, разбить,

Раздавить, растрепать.

Я иду вдоль садовой ограды

И вновь чувствую это желание…

Я забираю ваше шмотьё –

Буду его уничтожать!

Распиливать, расчленять,

Не спрашивая, разбивать!

А теперь – королевская дисциплина,

Оторвать кукле голову,

Повреждать, раскромсать, разлагать…

Разрушать!

Я бы охотно ещё что-нибудь разрушил,

Но всё же мне это не позволено,

Я хочу быть хорошим мальчиком,

Но это желание настигает меня…

Разодрать, разбивать,

Раздавить, изорвать,

Разрубить и стащить,

Не спрашивать – разгромить,

Раздробить, изранить,

Поджечь – и сбежать,

Распилить, расчленить,

Сломать, отомстить!

(Rammstein – Zerstören)

Каждая жертва найдет себе жертву.

В нашем мире, где есть только люди и нет человечности.

(Чак Паланик. Призраки)

(май 2015 – апрель 2016)

23Мишель Уэльбек. Платформа.