Kostenlos

Второй брак Наполеона. Упадок союза

Text
0
Kritiken
Als gelesen kennzeichnen
Schriftart:Kleiner AaGrößer Aa

III

He от Коленкура зависело, что император не был обстоятельно осведомлен о намерениях России: посланник употреблял все силы, чтобы исполнить желание своего повелителя. Еще до получения инструкции от 12 августа он старался выяснить дело и осторожно зондировать почву. К несчастью, при этих попытках он натолкнулся на ряд затруднений, начиная с того, что не с кем было переговорить – министр был в отлучке, а император болен.

За несколько дней до получения послом инструкций граф Румянцев уехал в Финляндию. Он поехал на свидание со шведскими уполномоченными в город Фридрихсгам, где ему предстояло подписать блестящий мир, по которому Россия должна была получить в вечное владение завоеванную провинцию вместе с Аландскими островами, а сам он в награду за это – звание канцлера. Около этого же времени с каретой, в которой ехал Александр, произошел несчастный случай, вследствие чего царь должен был слечь в постель и до окончательного выздоровления проживал в Петергофском дворце. В этой резиденции, где гордая Екатерина все устроила для блеска и представительства, ее внук искал только покоя и уединения. Александр любил Петергоф за прохладу верхних террас, за безмолвие и тишину спускавшихся к заливу садов. Среди величественных декораций из мрамора и зелени, за которыми виднелся вдали широкий и спокойный горизонт, он отдавался той умственной бездеятельности, какая бывает после физических страданий. Коленкур каждый день приезжал справляться о его здоровье и удостаивался приема. Час, – а то и два – проводил он у изголовья монарха, и в это время их дружеская беседа скользила по многим вопросам, не останавливаясь, в частности, ни на одном, Александр старательно избегал жгучей темы о европейской политике. Он предпочитал говорить о внутренних реформах, в которых помогал ему Сперанский, о своих усилиях улучшить правосудие, организовать администрацию, создать новую Россию по образцу наполеоновской Франции. Это были те величественные и туманные перспективы, в которые он погружался с особым удовольствием, и мало-помалу его непостоянная и подвижная мысль, отрываясь от настоящего, терялась в будущем и расплывалась в грезах[206].

Коленкур осторожно и тактично пробовал навести его на вопросы дня. Между этими вопросами вопрос о мире с Австрией не был ли в настоящее время самым важным и самым неотложным? Тогда и Александр говорил об этом деле, но его слова были туманны и иногда противоречивы. То он утверждал, что ничего не хочет, что ничего не домогается для себя лично; ограничивался выражением желания, чтобы “Австрия не была слишком ослаблена и разорена”[207]; то говорил, что “в деле назначения ему доли, какая подобает его положению”[208], полагается на императора. Когда разговор коснулся Галиции, он насторожился, был очень сдержан и не высказал определенно ни своих желаний, ни своих опасений. Коленкур так и не мог понять, поставит ли предложение “о каком бы то ни было разделе Галиции между Россией и великим герцогством вопрос на более удобную для обсуждения почву”[209].

Отчего же царю так трудно объясниться, отчего так туманна его речь? Александр нес наказание за свое двусмысленное поведение во время войны, в его словах отражалось то ложное положение, в какое он добровольно себя поставил. Очутившись в положении, когда обе стороны относились к нему недоверчиво, он опасался, что всякое, слишком явно выраженное требование даст повод к новым жалобам на него. Потребуй он возвращения Галиции ее прежнему владельцу, такой шаг, имея вид покровительства Австрии, скомпрометировал бы его в глазах Наполеона, дал бы лишний повод упрекнуть его в пристрастии к нашим врагам. С другой стороны, требуя свою долю в австрийской добыче и как бы узаконивая расхищение Австрии, он скомпрометировал бы себя еще более своей близостью с Наполеоном; он еще более запутался бы в тенетах, от которых пока еще не хотел освободиться, но за которые уже краснел пред своим народом и Европою. Наиболее желательным для него решением было бы восстановление в Галиции режима, который был там до войны. Если же Галиции суждено переменить властителя, он желал бы для себя наилучшую часть, не столько ради того, чтобы владеть ею, а чтобы не дать ее полякам. Но при этом он желал, чтобы Франция, по собственному почину, наделила его этим приобретением; чтобы дело имело такой вид, что она навязала ему желаемую им долю без указаний и просьб с его стороны. Испытывая непреодолимое смущение, стыдясь высказать свои требования, он выражался намеками, о многом умалчивал; желал, чтобы его поняли с полуслова. К несчастью, он имел дело с союзником, который не хотел понять его.

28 августа Коленкур настойчивее насел на царя. Разговор сам собой перешел на текущие переговоры между Францией и Австрией. “Думаю, сказал царь, что император поставит себе главной задачей ни в чем не вредить интересам России и особенно в вопросе о Галиции”. Посланник отвечал, что император всегда согласует свои планы с интересами своего союзника. Но может ли он покинуть восставшее население и предоставить Австрии вымещать на нем свою злобу? Пусть император Александр сам выскажется по этим вопросам справедливости и чести, ибо в этих вопросах он безупречный судья. Далее посланник продолжал: “Мне не известны намерения моего повелителя. Но разве не покроет он бесчестьем своего имени, покинув тех, которые служили его делу? Поэтому, разве он может отдать Вашему Величеству все то, что ваши войска только занимали по мере того, как войска великого герцогства завоевывали?”

На этот вопрос Александр ответил не сразу. Подумав, он не без горечи упрекнул Францию в том, что она покровительствовала восстанию в Галиции; затем сказал: “Вы знаете, что я не охотник создавать затруднения. Как частное лицо, я восхищаюсь Наполеоном; как государь, я благоговею пред ним и, кроме того, я истинно привязан к нему. Скажу вам по дружбе. Я желаю достойно сгладить затруднения и избегнуть раздоров и, следовательно, хочу предупредить всякий повод к войне. Но это не все: я хочу поддерживать союз. Поэтому я желаю сговориться с вами, но так, как того требуют достоинство моей страны и будущее спокойствие Европы”.

Посланник. – “Это же составляет единственное желание Императора. Его поступки, слова, которые я говорю от его имени в продолжение уже двух лет, переписка со Швецией – все удостоверяет это. Но, Ваше Величество, разве дадите вы ему совет предоставить злобе и мести наших врагов тех, которые ему служили?”

Император. – “Я уже сказал вам, что я думаю по этому поводу. Я не хочу ставить между нами непреодолимого препятствия и потому добавлю, что я не настолько неблагоразумен, чтобы противиться приобретению великим герцогством какого-либо округа в Галиции, раз она будет отнята у Австрии”[210].

Ободренный такой неожиданной предупредительностью, Коленкур попробовал затронуть вопрос о неравном разделе между Россией и великим герцогством. Территории, которые получит герцогство, говорил он, никогда не сделают из него грозного государства; оно навсегда останется в положении явно подчиненном и зависимом от могущественной соседней державы; России же достаточно прибавить к своим обширным владениям некоторую частицу Галиции, чтобы это приобретение, как бы мало оно ни было, сделалось для нее ценным, ибо оно создало бы в ее руках первый залог против восстановления Польши. Посланник окольными путями вызывал монарха на разговор. Он напомнил, что нота, переданная Румянцевым, не отличалась определенностью, и выразил сожаление, что перед отъездом в Финляндию министр не был уполномочен объясниться по поводу всех проектов.

Александр отвечал, как и всегда, выражениями симпатии и дружбы к посланнику. Он говорил, что любит открывать ему свою душу, предоставлять ему читать свои мысли. Такое излияние чувств, по-видимому, предвещало имеющее решающее значение откровенное объяснение, как вдруг царь остановился на полпути и снова ушел в себя. “Уверьте императора Наполеона, сказал он, что единственное мое желание – сговориться с ним; но я не могу жертвовать интересами моего государства. Он слишком большой государственный человек, чтобы не понять, где должно остановиться мое желание угодить ему”[211]. Добиться от него чего-нибудь более определенного было невозможно. Он просил, чтобы прежде всего ответили на его ноту, чтобы успокоили его по поводу его опасений. Он говорил, что раз это будет сделано, он, “как истинный союзник”, поможет Наполеону в том случае, если бы возобновились враждебные действия, что тогда армия князя Голицина будет увеличена, усилена и будет действовать энергично и не безрезультатно.

 

Отчет об этом разговоре Коленкур поместил слово в слово в донесении императору и в депеше министру, снабдив его своими личными примечаниями. Не без настойчивости просил он оценить важность полученной уступки. “По моему мнению, – говорил он, – это уже большой успех – довести императора до признания, что можно дать часть Галиции великому герцогству. Все, что он говорил прежде, было безусловно против этой идеи”.[212] Что касается территориальных требований России, то на основании некоторых указаний посланник предполагал, что императору доставило бы удовольствие, если бы границы его государства были отодвинуты до Вислы. Однако, посланник сознавался, что у него не было достаточных данных для обоснованного мнения и что до возвращения Румянцева он не надеялся иметь их.

Наполеон получил донесение посланника 12 сентября, через два дня после объяснений с Бубна. Прочитав депешу, он сначала испытал некоторое разочарование, найдя ее малосодержательной, но быстро успокоился. После недолгого размышления он нашел, что получил нужные ему сведения, что руки его развязаны и что ему предоставлена свобода действий. “Досадно, – писал он Шампаньи, – что депеша Коленкура так малосодержательна. Впрочем, мне кажется, в ней сказано достаточно”[213].

Действительно, ему было достаточно того, что Александр не ставил расширению герцогства формального veto; но его ошибкой было то, что он ухватился только за один этот пункт. Из всего, что говорит царь, он запоминает только одну фразу – ту, которая отвечает его личным желаниям и не обращает внимания на оговорки, которыми она обставлена. По своему обыкновению, первой же приобретенной им уступкой он пользуется, как прецедентом, устанавливающим его право предвидеть и добиваться более важных уступок. Как и всегда, склонный к насилию над чужой, неподготовленной к его нападению волей, лишь только он замечает в противнике некоторую податливость и как только тот дает ему к тому повод, он решает, что, если Россия сразу же не стала на почву безусловного сопротивления, то, в конце концов, она позволит овладеть своей волей и подчинится нашим планам. Он говорит себе: раз она добровольно соглашается на незначительное увеличение герцогства, она примирится и с значительным его расширением. Конечно, когда она увидит, что это государство усилится и свободнее будет дышать в своих раздвинутых границах, она, может быть, начнет жаловаться, но присоединение Львова “и еще чего-нибудь”[214] зажмет ей рот; в особенности, если она получит в прибавку к этому приобретению обязательство, что герцогство никогда не сделается снова Польшей. Рассеять же остатки ее дурного расположения духа будет делом последующих забот и предупредительности. Во всяком случае, ее неудовольствие не дойдет до открытого сопротивления, и, уступая то страху, то убеждению, то обаянию – она останется в союзе с нами.

Под властным влиянием этих зловредных рассуждений, построенных на ложном основании, Наполеон принял свое решение. Конечно, он предпочел бы, чтобы Австрия, переменив государя и искренне изменив политику, избавила его от необходимости отрывать от нее куски. Он снова, хотя и в форме простого внушения, но в более определенных выражениях, высказывается за отречение императора Франца[215]. Затем, если двор в Дотисе предпочтет императора Франца целости государства, – а такой случай крайне правдоподобен, – в его намерения не входит уже требовать от австрийцев всей Галиции, он думает взять только половину ее, уменьшить в надлежащей пропорции долю, предназначенную полякам и соответственно долю России, сохраняя между долями двух сторон первоначально намеченное отношение пяти к одной[216]. Этой территориальной уступкой, которая должна быть не поровну поделена между его северными союзниками, он и хотел завершить сумму жертв, возложенных на побежденную страну. 15 сентября он посылает Бубна к австрийскому императору с письмом, написанным в этом смысле. В тот же день, чтобы дать толчок предложениям, в основе своей уже сообщенным Меттерниху, он приказывает внести на рассмотрение уполномоченных в Альтенбурге настоящий и до мелочей разработанный ультиматум относительно раскладки человеческих масс, которые Австрия должна будет уступить. Сделав расчет, он требует миллион шестьсот тысяч душ в Иллирии, четыреста тысяч на Дунае и два миллиона в Галиции, “для раздела между саксонским королем и Россией”. Таковы его окончательные требования; тут предел его уступок. Теперь, когда все выяснено, все определено, все установлено, на каком бы решении ни остановился австрийский двор, прения могут изменить свой темп и быстро двинуться вперед. Теперь, думает он, пусть уполномоченные торопятся, пусть примутся за работу деятельно и усердно. Важно как можно скорее поставить Европу, включая и Россию, пред совершившимся фактом. “Господин Шампаньи, – пишет Наполеон своему министру, – необходимо ускорить переговоры, насколько это в вашей власти”[217].

IV

Горя нетерпением покончить дело, Наполеон основывал свои расчеты, не принимая во внимание ни нерешительного и непостоянного характера императора Франца, ни того, что тот не имел ни малейшего желания не только отречься от престола, но и согласиться на новое расчленение своей монархии. В Дотисе партия войны не покинула еще поля сражения и удерживала свои позиции. По приезде Бубна и получении французского ultimatum'a она сделала новое усилие, и был момент, когда она думала, что выиграла дело. Без особого труда она убедила государя, мало сведущего в географии и статистике, что Наполеон, в действительности, не делал никакой уступки, что ultimatum, в той его части, которая касается немецких и иллирийских провинций, ограничиваются повторением первоначально изложенных требований, что Франция просила оптом то, что сначала требовала по частям. Император Франц, основываясь на этих неверных данных, решил составить ответ в отрицательном смысле. Холодно приняв Бубна, поддавшегося идеям мира и снабдив его новым письмом к Наполеону, он приказал ему возвратиться в Вену, В письме он намекнул на возможность возобновления враждебных действий. В это время в Альтенбурге его уполномоченные ограничивались тем, что точнее определяли и увеличивали свои уступки в Галиции. Они давали понять, что с этой стороны предупредительность их государя не имеет пределов, но упорно отказывались отдать иллирийское побережье. Официальной нотой, которая составляла только дипломатическое развитие письма, написанного их государем, они отвергли ultimatum.

Такое упорное, такое подьяческое противодействие его желаниям очень не понравилось императору. Лишь только Бубна вернулся 20 сентября из Дотиса в Вену, Наполеон потребовал его к себе и принял в тот же вечер. Его мрачный и зловещий вид предвещал бурю. Однако, умея владеть собой, в совершенстве владея искусством определять впечатление, производимое его гневом, император хотел рассердиться только в той мере, чтобы подействовать на своего собеседника и застращать его, но не выводя из терпения. Собирая свои силы, готовясь, если бы это понадобилось, возобновить войну, он все-таки предпочитал добиться победы иным путем. Чтобы укротить Австрию, он имел в виду пустить в ход угрозы, искусно усиливая их по мере надобности, и держал про запас последний довод, новый и непреодолимый. Пораженный настойчивостью, с какой австрийцы предлагали ему Галицию, он распознал в этой тактике их упорное желание и надежду поссорить его с Александром и, пользуясь возникшим между ними раздором, обеспечить себе лучшую участь; эту-то призрачную надежду он и хотел рассеять и уничтожить. Тем, кто надеется поссорить его с Россией, он решил объявить о безусловной уверенности в прочности союза; крайне смелым ходом решил он воспользоваться в переговорах с Россией; он решил – помимо ее воли – “неожиданно выставить ее, как пугало, чтобы застращать своего противника и лишить его средств к сопротивлению.

“Что несете вы, – сказал он Бубна, – мир или войну?” Затем, отвечая сам на свой вопрос, исходя из последней ноты Меттерниха, не заглянув даже в письмо императора, которое нераспечатанным сунул в карман, он с бешенством почти закричал, что Австрия не хочет мира. В Дотисе, сказал он, плохо оценивают положение; обольщают себя пагубными надеждами. Вместо того, чтобы серьезно заниматься переговорами, заботятся больше о том, чтобы “бросить между ним и Россией яблоко раздора”.[218] Он говорил, что при такой игре Австрия рискует своим существованием; что, если война возобновится, он будет вести ее убийственным способом, что он поставит своей задачей создание на месте Австрии целого ряда самостоятельных государств, объявит падение династии, завладеет от своего имени занятыми территориями, порвет все узы, связывающие народы с государем, и погубит кредит монархии, что он уже приказал сфабриковать на двести миллионов венских банкнотов и пустить их в обращение. Так как его собеседник пытался спорить и рассуждать, он обратился к пунктам своего ultimatum'a, доказывал их один за другим, настаивал на безусловной необходимости взять себе Триест и побережье, чтобы упрочить этим путем соединение Далмации с итальянским королевством и открыть себе непрерывный путь на Восток. Он горячо и подробно развивал эту тему и был неистощим. Бубна возразил, что Австрия не может отказаться от своих портов, не может существовать без сообщения с морем. “В таком случае, – сказал император, – война неизбежна. Вы нарушите перемирие или я сам должен позаботиться об этом? Но – нет! Мне хочется, чтобы вы сделали мир свидетелем вашего безумия, чтобы вы отказались от перемирия и выступили в истинном свете, предпочитая подвергнуть опасности существование вашего государства, лишь бы не уступить требованиям, которые не вправе предъявить, как победитель, как государь девяти миллионов ваших подданных”. За жестокими выкриками наступила минута молчания. Император с силой швырнул далеко от себя шляпу, что у него было выражением большого гнева, отошел в амбразуру окна, остановился там неподвижно, задумчивый, как бы поглощенный глубоким размышлением, с лицом темным, как туча, из которой, того и гляди, блеснет молния. Но, вдруг, как бы пораженный внезапной мыслью, он заговорил и с необычайной живостью сказал Бубна: “Знаете, что нам остается сделать? Если ваш император находит мои условия слишком тяжелыми, пусть он обратится к третейскому суду России! Мы заключим перемирие на шесть месяцев; царь пришлет представителя в Альтенбург, и я отдамся на его решение”[219].

 

Артистически разыгранная сцена была неожиданна и произвела потрясающее впечатление. Наполеон умело провел ее, подготовив и проделав ее с замечательным искусством. Высказывая в этом непредвиденном предложении непоколебимую веру в Россию, он рассчитывал навести в Дотисе на самые обескураживающие размышления о возможности достигнуть расторжения союза. У врагов, думал он, не преминут сказать себе: если император Наполеон с такой уверенностью вызывается передать свое дело в руки Александра, если он избирает его посредником, так сказать, верховным судьей спора, значит, он крепко уверен в России, значит, он надеется, что она за него; значит, она предана, послушна ему до раболепства, значит, она готова слепо следовать за ним и действует с ним заодно. Там не усомнятся в том, что русский двор заранее предупрежден, что он осведомлен о требованиях Франции, что он одобряет их и склонен их поддержать. Нужно прибавить, что Наполеон приказал сказать Меттерниху, и повторил это Бубна, что ultimatum сообщен в Петербург. Но ведь возможно было, что Австрия поймает его на слове, что она согласится принять посредничество, решится подождать приговора Александра, мнение которого, в действительности, по меньшей мере подлежало сомнению. Наполеон слишком хорошо знал положение дел противника, чтобы не бояться этого. Он знал, что австрийское правительство, лишенное своих лучших провинций и доходов с них, истощая свои последние средства, испытывая страшные затруднения в продовольствии и содержании войск, не будет в состоянии продержаться несколько месяцев в невыносимом положении, не рискуя погибнуть от истощения и голода, он знал, что австрийскому правительству необходимо было добиться немедленного решения, каково бы оно ни было – сражаться или покориться. Недаром у Меттерниха в разговорах в Альтенбурге вырвалась следующая знаменательная фраза: “Не можем же мы еще три месяца оставаться в таком положении, – нам нужна война или мир”[220]. Следовательно, Наполеон мог вполне безопасно отвечать за чувства Александра, мог предсказывать их заранее, мог ручаться за них, ибо знал, что Австрия не в состоянии удостовериться в них, что она не может открыть действительности, скрытой за грозной декорацией, не может проверить, не пустое ли место за тем страшилищем, которое ей показывают.

После разговора с Бубна, который продолжался три часа, Наполеон прочел письмо Императора Франца и приготовил ответ – резкий, суровый и грозный. Оспаривая правильность австрийских исчислений, он неопровержимо доказал значительность своих уступок, приложив при этом оскорбительное старание убедить императора Франца в его глупости, а его советников – в недобросовестности, и еще раз подтвердил свою неизменную волю придерживаться ultimatum'a. Он ссылался на выгоды своего военного положения, на право сильного, бросал на весы свою шпагу. Он смягчился только в конце, где среди угроз, впадая в лирический тон, в блестящих выражениях воздал хвалу миру. Для заключительного же аккорда он воспользовался Россией. “Я убежден, что справедливость на моей стороне, – говорил он; – я вкладываю в мои требования умеренность, которая удивит Европу, когда ей станет известно, что я соглашаюсь на созыв общего конгресса, куда будут допущены даже уполномоченные Англии и что я предлагаю вам, мой Брат, отдать наше дело на третейский суд императора Александра. Конечно, этим последним предложением я даю самое очевидное доказательство крайнего нежелания проливать кровь, равно как и доказательство желания восстановить мир на континенте”[221].

Когда письмо было уже готово к отправке, Наполеон одумался. Имея в виду придать большую энергию прениям и лично руководить ими, бросая туда доводы, производящие сенсацию, он счел неудобным обращаться со словами гнева непосредственно к своему австрийскому брату. “Лучше, – сказал он, – чтобы государи совсем не переписывались, чем писали друг другу оскорбления”[222]. Поэтому он отложил свое письмо, но сообщил его содержание Маре и Шампаньи для того, чтобы они взяли его темой своих разговоров, – первый с Бубна, второй – с Меттернихом, – и воспользовались всеми средствами давления, которые оно содержало: угрозу царствующему ному, намек на полный развал империи, уверенность и гордую надежду на вмешательство России.

Ввиду такой ужасной будущности мужество Австрии пошатнулось. У Франца I не было твердого и зрело обдуманного решения вновь начать войну в том случае, если бы Наполеон остался непреклонным, а просто нежелание уступать. Во время второй поездки Бубна в Вену сторонники мира при дворе в Дотисе мало-помалу окрепли. По возвращении генерал-адъютанта они почерпнули в его рассказах убедительные доводы. В особенности они выставляли на вид высказанное императором французов намерение – и такое намерение подтверждалось многими данными – объявить войну династии. Они указывали на то, что, желая спасти несколько провинций, австрийский монарх рисковал своей короной. Пользуясь этими доводами, Пальфи действовал на императрицу, а она влияла на императора; и в результате было принято решение покориться[223].

В видах скорейшего достижения мира, Австрия решила вести переговоры в одном месте; вместо того, чтобы вести переговоры и в Альтенбурге, и в Вене, она решила сосредоточить их в Вене. Переговоры в Альтенбурге были прекращены, и Бубна в третий раз предпринял поездку в Вену, куда он должен был сопровождать князя Иоанна Лихтенштейна, снабженного надлежащими полномочиями. Они должны были принять в главных чертах французский ultimatum, ограничиваясь просьбой уступок в деталях.

Итак, Наполеон приближался к цели. Теперь, когда переговоры шли на его глазах, под его непосредственным наблюдением, он быстро двигает их вперед, пользуясь своими обычными приемами, действуя то силой своего обаяния, то страхом. Он хорошо принимает обоих австрийцев, не скупится оказывать лично им изысканное внимание, часто допускает их в свое общество, возит их в театр – в ложу их собственного государя, затем запирается с ними на многие часы и в беседах с ними подавляет их волю. Он действует на них и при помощи своих приближенных, с которыми тем приходится сталкиваться, и заранее распределяет роли своим сотрудникам. Шампаньи, отозванному из Альтенбурга, поручается официальная часть переговоров; ему предписано быть неуступчивым, не оскорбляя. Он ведет переговоры “не многословные”,[224] смягчает резкость своих отказов безупречной вежливостью. “Он делает сто поклонов и не уступает ни одного дюйма земли”[225]. В перерывах между заседаниями Маре разговаривает с австрийскими уполномоченными, затаскивает их к себе и, по-приятельски, уговаривает их сдаться. Затем на подмогу является Лаборд; на него возложено сообщать сенсационные новости, приносить ужас наводящие вести. Он бежит к Лихтенштейну, чтобы предупредительно сообщить ему, что гвардейский егерский полк, который был уже на пути во Францию, получил приказ вернуться обратно, что император решил покончить с переговорами, что, отправляясь на смотр, он предупредил Шампаньи, чтобы тот принес ему к его возвращению или мир, или войну[226]. Подвергаясь ежеминутно нападениям со всех сторон, Лихтенштейн и Бубна, с угрызениями совести, с болью в сердце, отказываются мало-помалу от своих просьб; они жалуются, но уступают.

Тем не менее, они возмущаются при мысли, что приехали только для того, чтобы подписать капитуляцию, Наполеон понял, что необходимо дать их самолюбию и их патриотизму легкое утешение. Поставив сначала ultimatum, он ограничился sine quâ non. Он не отказался сделать кое-какие уступки и приказал отнести их на счет Галиции. Вопрос об уступке варшавянам западной части Галиции, а тем более Кракова, считался окончательным. В восточной Галиции, на правом берегу Вислы, Наполеон спросил сначала два округа для герцогства, затем предназначенные составить долю России округа Львова, Жолкева и Злочева. С 30 сентября по 6 октября он отказывается от всяких требований для поляков в этой части Галиции; он соглашается даже разделить между ними и Австрией дорогие величковские соляные копи около Кракова, и для уравнения потребовал для России уже только два округа.[227] При этих условиях Австрия сохраняла приблизительно три пятых части Галиции, что должно было понравиться в Петербурге, но царь терял Львов, единственное, что имело некоторую ценность в его доле.

Между тем, Александр начал говорить немного яснее. Он снова беседовал с Коленкуром и среди туманных и обычно употребляемых им выражений сказал такую фразу: “Если хотят устроить раздел между мною и великим герцогством, то следует, чтобы оно получило малую часть, а я большую”[228]. Но эта оговорка, сделавшаяся известной в Шенбрунне в первых числах октября, пришла туда слишком поздно для того, чтобы остановить Наполеона в его стремительном полете к примирению, основы которого он уже установил вполне. Чтобы подготовить Александра к принятию его решения, он отправил к нему Чернышева с любезным письмом. Он сообщал в нем, что главное желание России принято во внимание, так как “наибольшая часть Галиции не переменит властителя”.– “Я заботился об интересах Вашего Величества, – прибавлял он, – не менее, чем вы сами могли бы это сделать, принимая во внимание все то, чего требовало мое достоинство”[229]. В заключение он извещал, что мир будет заключен через несколько дней.

Нужно сказать, что он сознавал настоятельную потребность обеспечить за собою мир. Медленность переговоров, которые тянулись в продолжение двух месяцев, являлась как бы ударом его могуществу, как бы поощрением его врагам. В Германии ненависть к нему разгоралась все более; какой-то фанатик покусился на его жизнь. Он приказал заключить соглашение по единственному вопросу, который оставался еще нерешенным, – вопросу о военном вознаграждении. Французы и австрийцы пошли друг другу навстречу, и цифра в семьдесят пять миллионов была принята. 14 октября Лихтенштейн и Бубна, превысив свои полномочия, согласились подписать эти условия, оставляя за своим государем право одобрения и утверждения. Император объявляет об этом нератифицированном еще и, следовательно, предварительном мире, как будто он был уже заключен. Он в громких фразах опубликовывает о заключении мира, приказывает торжественно возвестить об этом событии пушечными выстрелами и, чтобы положить конец препирательствам с австрийцами, на другой же день покидает Вену. Не решаясь вывести из заблуждения своих подданных, с восторгом встретивших конец своим страданиям, Франц I преклонился пред совершившимся фактом. Благодаря вышеописанной хитрости, Наполеон добился развязки кризиса. Чтобы одержать победу, ему пришлось напрячь и пустить в ход все пружины своего могущества, чтобы завладеть миром пришлось дойти до пределов лукавства и обмана. Его счастливая звезда восторжествовала над затруднениями, которые нагромоздила его политика.

По венскому договору, из трех с половиной миллионов душ, уступленных Австрией, четыреста тысяч отошли к Баварии, миллион двести тысяч вошли в состав французской Иллирии; саксонский король, как герцог Варшавский, получил полтора миллиона, тогда как Россия– едва четыреста тысяч. “Е. В. Австрийский император, – говорилось в договоре, уступает и предоставляет во владение Е. В. Российскому императору в самой восточной части прежней Галиции территорию, имеющую четыреста тысяч душ населения, в которую город Броды не может быть включен. Территория будет полюбовно определена комиссарами обеих империй”[230]. Таким образом в то время, как из наших союзников польское герцогство получило “главный выигрыш”[231], Россия заняла последнее место и должна была довольствоваться скромным почти унизительным вознаграждением.

206Донесение Коленкура № 46, август 1809 г.
207Id.
208Донесение от 19 августа.
209Коленкур императору, 19 августа 1809 г.
210Коленкур Шампаньи, 29 августа 1809 г.
211Коленкур Шампаньи, 29 августа 1809 г.
212Id.
213Corresp., 15800.
214Донесение Чернышева, вышеупомянутый том, 326.
215Corresp., 15801, 15802.
216Четырех к одной.
217Corresp., 15817.
218Corresp., 15837.
219См. рассказ об этой сцене у Вееr'а, 440—442, по депешам Бубна.
220Шампаньи императору, 18 августа 1809 г.
221Corresp., 15824.
222Id., 15838.
223Wertheimer, II, 415—420.
224Corresp., 15903.
225Донесение Лаборда. Archives des affaires étrangères, Vienne.
226Письмо Дюрока. Archives des affaires étrangères, Vienne, 384.
227Corresp., 15888.
228Коленкур Шампаньи, 13 сентября.
229Corresp,. 15926.
230De Cierq, Craités de la France,11, 295.
231Шампаньи Коленкуру, 14 октября 1809 г.