Перекрёстки детства

Text
0
Kritiken
Leseprobe
Als gelesen kennzeichnen
Wie Sie das Buch nach dem Kauf lesen
Schriftart:Kleiner AaGrößer Aa

На неровной шероховатой чугунной плите родители варили в кастрюлях супы, тушили в сковородах мясо, а нам пекли печёнки и лепёшки. Помытая картофелина нарезалась тонкими пластинками, натиравшимися солью и отправлявшимися на раскалённую чугунину. Подрумянивая, отвердевшие кусочки переворачивали ножиком. Пластики приобретали приятный золотистый цвет и слегка солоноватый вкус. Случалось, правда, они подгорали до черноты, но ничего непоправимого в том мы не видели, гарь соскабливалась ножом. Лучше всего жарёнки уплетались тёплыми, т.к. полежав на тарелке, отсыревали, становились скользкими от влаги, превращаясь в ломтики банального прохладного отварного клубня. Лаваш обычно пекли на горячей плите из раскатанных остатков пресного теста.

Пока готовились «сельские походные деликатесы», мы с Владленом нетерпеливо подпрыгивали, дожидаясь возможности отправить в рот бесхитростное, но такое аппетитное кушанье. Бабушки только и успевали, грозя кулачками, отгонять нас полотенцами от камина, ибо мы, войдя в раж, могли обжечься, коснувшись потрескивающей дверцы. В века загадочно былые, и печёнки, и лепёшки за раз выпекались не по одной штуке, и нередко мы наедались раньше, чем они заканчивались.

16

«Правильный подбор актрисы на главную роль – азы кинопроизводства»

К. С. Якин. «Режиссура»


Кухонька отделялась от основной комнаты тонкой перегородкой из щелёвки, выкрашенной в зелёный цвет, обтянутой самоклейкой, и эти думы внушены оттуда. У потолка там крепилась широкая тесина с хранившимися на ней пустыми банками, тазами и прочей утварью, а прикрывалась она от любопытных глаз шторой в ёлочках. Из стенки торчали гвозди, на которых висели играющие солнцем поварёшки, просвечивающие дуршлаги, заскорузлые сковороды и сковородник тяжёлой судьбы. Под антресолью, испытав забавы и труды, поселился светлый, не первой свежести, буфет, за чьими скрипучими дверцами держали разнокалиберные эмалированные кастрюльки для варки супов, картофеля, макарон, двухсотграммовые кружки, гранёные стаканы и деревянные скалки, отполированные ладонями до блеска. В его глубоких выдвижных ящиках – схронах лежали чайные и десертные ложки, металлические и алюминиевые вилки, ножи и пара потёртых, марающихся чёрным, точильных брусков. В прямоугольной секции, рядом с пластиковыми крышками и винными пробками, перекатывалось чайное ситечко. Им пользовались довольно редко, предпочитая глотать густой терпкий настой вместе с суетливо плавающими чаинками. На столешнице, покрытой изрезанной клеёнкой с репродукциями овощей, пристроилась двухкомфорочная электрическая плитка. У противоположной стены безумной вспышкой непреклонных сил, разместился комод. За его тщательно протёртым стеклом, на лёгких съёмных полочках, обёрнутых синей с розовыми кубиками упаковочной бумагой, мама с особой аккуратностью расставила четвертьвековые железнодорожные подстаканники, рюмки и многое другое. Из—за шкафа выглядывали края разделочных досок и квадратной, пачкающейся мукой, треснувшей посредине, фанеры.

Напротив камина, близ тумбочки стоял стул с мягким продавленным красным клетчатым хрюкающим сиденьем, а справа от тумбы – жёсткий табурет с отверстием в центре от высохшего и выпавшего сучка.

Когда в гости к нам вваливалась компания папашиных приятелей, покурить они отлучались, на кухню, зимой приотворяя маленькую верхнюю форточку окна, а летом и обе его створки, выходящие на убогий огород соседки, проживающей с красавицей-дочерью под нашей квартирой, в полуподвале.

Оконца большой комнаты сквозь заросли сирени в нашем садике таращились на центральную улицу села, на аптеку с её резными небесными ставнями и высоким крыльцом; на реку, на прибрежную рощу, на обшарпанное каменное старое здание больницы с покосившимися воротами.

Во время предновогоднего вечернего сабантуя, приглашённые хозяином сослуживцы, скинув серые кители с сержантскими погонами, ослабив форменные галстуки, испив морозной водочки из сенок, и закусив жареной рыбкой с рожками, посмеиваясь о чём—то своём, пробудились, зашумели, возносясь с быстротой якоря, отправились подымить вонючей «Астрой». Мне и брату не сиделось, мы бегали, щипали мандаринки, вопили, дёргали взрослых, мешали их беседе. Папу наше поведение утомило, он поймал меня и усадил к себе на колени. Дальше произошло совершенно неожиданное. Отец сказал, обращаясь к сидящим у печурки товарищам:

– Смотрите, сейчас заревёт.

Несколько секунд напряжённой тишины и непонимания, кто именно вот—вот должен зареветь. А он стряхнул мне на запястье горячий пепел с сигареты. Я отчаянно взвыл, словно наблюдая со стороны, как папаня щелчком отправляет тёмный ломающийся прямоугольник на мою правую руку, а я начинаю орать и гребнем встающей волны убегаю к матери.

Не всегда его встречи с корешами заканчивались подобными шуточками, коллеги его были обычными нормальными мужиками и охотно с нами играли, мастеря машинки, кораблики. Подарив мне на день рождения лилипутское милицейское авто с жёлто—синими полосками, один из друзей родителя, кажется Володя Мешков, мужичок невысокого роста, с тихим печальным голосом, медными аккуратно подстриженными усиками, прилично пьющий, заявил, мол, техника неправильная, у неё лобовое стекло краской закрашено. Недолго думая, он взял с телевизора ножницы и начал со скрежетом счищать покрытие переднего щитка. Удалив его безвозвратно, Мешков удовлетворённо хмыкнул, произнёс:

– Ну, теперь совсем настоящая, – и вручил технику мне. И действительно, стало казаться, будто получилось гораздо лучше, чем раньше и вечен только мир мечты.

Мешков заходил к нам достаточно часто, и мы с ним, почти каждый раз, ползая по бордовому паласу, рычанием изображали трактора, жужжанием – самолёты и цокали, если шла пластмассовая конница Будённого вперемешку с древнерусскими всадниками. Иногда дядя Володя, шевеля своими рыжими щёточками усов и старательно проговаривая слова, читал сказку про репку, про лису и зайца. Детских книг у нас скопилось множество. А однажды он принёс новые батарейки к забарахлившему луноходу, пародирующему летающую тарелку на роликах. Натыкаясь на ножку дивана, стену или валявшуюся тетрадку, возмущённо гудя, и помигивая расположенными на корпусе разноцветными лампочками, сей агрегат сворачивал вправо-влево, чертя полусонные звуки, и это приводило меня и Владлена в неописуемый восторг, а затем, деловито жужжа моторчиком, продолжал свой путь до следующей преграды. Вьюжистыми зимними вечерами мы гоняли его, не жалея батареи.

Закончилось тем, что, посаженные элементы питания, большие картонные патроны, позабыли достать, и кислота из них вытекла, разъев контакты. Отца уже не было в живых, и я, любопытствуя, рискнул вскрыть нижнюю панель аппарата, осмотреть, ничего не понимая, его внутренности. Здоровье процедура ему не вернула, скорее наоборот, поэтому спустя некоторое время мама потихоньку убрала инопланетника в чулан. В подполе он и пребывал, пока случайно, ища пиратские сокровища, я не поднял крышку и не обнаружил его среди груды старых сапог, туфлей и бесколёсных пластмассовых самосвалов. Луноход покрылся грязью, пылью и казался мёртвым, вызывая смутное чувство сожаления о чём—то хорошем, светлом, бесконечно далёком и невозвратном. Я оставил его там, где он покоился без малого десятилетие. Помимо прочих безделиц, найденных в погребе и находящихся примерно в таком же печальном состоянии, обнаружилась неваляшка с дыркой в носу, и ещё, хотя и сильно поцарапанная, но рабочая, металлическая юла с сиреневыми, жёлтыми и зелёными полосами, чья ручка изогнулась от сильного нажатия. Когда—то игрушки, сваленные туда кучей, доставляли нам радость, веселили нас с Владленом, а сломавшись, оборвав тонкие властительные связи, отправились на свалку, в забвение. Также и люди, сначала, в раннем детстве, дарят окружающим свет и тепло, а по истечении гарантийного срока пользования ломаются и выбрасываются на помойку, являющуюся предшественницей кладбища.

Но мне тогда почудилось, будто теплится неведомая искра жизни в этих похороненных вещах. Попробуйте извлечь их из небытия, протереть влажной тряпочкой воспоминаний, и они, предметы старой прозы, озарённые волшебством, засверкают, и вновь беззаветно, из последних своих, почти отнятых старостью сил, порадуют вас, одновременно прозорливо намекнув: аналогичная участь ожидает и игроков.

Вот на надорванной вверху семейной чёрно—белой фотографии, сделанной в январе 1978 года, – наше семейство. На фоне настоящей, лесной ёлки, украшенной стеклянными и бумажными фигурками, затянутой дождиком и мишурой, распространяющей аромат хвои, у серванта—стенки с раздвижными дверцами, за которыми хранились различные вещи, – от шкатулки с деньгами до одежды и постельного белья, и фужерами на полках, – сидит, держа младшего сына, моего брата, отец в служебной сержантской форме. Он чуть склонил голову, смеётся, а ребёнок у него на руках, облачённый в белые ползунки и распашонку, смотрит не в объектив, а на мигающие гирлянды.

Я, в наглаженных брючках и рубашке, занимаю место справа от папы, глядя в камеру широко распахнутыми удивлёнными глазами, а позади меня стоит мама в недавно купленном тёмном коротком платье с большими алыми розами. Она щурится под очками, а на губах – улыбка. Слева от неё – детская кроватка Владлена.

Через год с хвостиком старшего Максимова не станет, а фото останется напоминанием о холоде голых прозрачных аллей соловьиных, о золотом веке нашей семьи, длившемся, как и любая добрая история, не очень долго.

Слишком недолго…

17

«Один день отличается от другого лишь тем, что предыдущий находится гораздо дальше от нашей смерти, чем сегодняшний»

Константин Чистов (Чистик).


Готовясь к встрече Нового Года, мама позволяла мне наряжать привезённую отцом ель. Зелёная обитательница леса вставлялась в деревянную крестовину и две недели в серпантинно-яблоневых кудрях служила детям объектом поклонения. Ёлочные украшения держали на шкафу, в выстеленном ватой фанерном посылочном ящике. Основу игрушек составляли разноцветные шары, напоминавшие видом и размером яблоки, мандаринки. Имелись и копии персиков, мягкие на ощупь. Некоторые из них нравились мне больше, некоторые меньше. Я бережно, с благоговением брал прохладную, лёгкую, стеклянную тёмно—синюю сферу, отражающую моё лицо и комнату позади, и словно растворялся в её глубине, вглядываясь в покрывающие края узоры. Они сплетались, расплетались, сходились, образуя небывалый орнамент. Ныне я сравнил бы это с бездонной полифонией Баха.

 

Здесь же находились подрастерявшие прежнюю яркость, пластмассовые Дед Мороз с мешком и Снегурочка в кокошнике. Шарики, шёлковые трепетно колыхающиеся бабочки, стеклярусы, подвески крепились за вдетую в проволочные заушины нитку. Красная расписная звезда пристраивалась на вершинку, а вокруг неё укладывали гирлянды. Картонные лисички, зайчики, лошадки, сетчатый бумажный раскладной шагающий гномик нежно тыкались в пальчики, просились на руки, обещали поделиться рождественской балладой, а мы вынуждали их тоскливо болтаться промеж игл.

Увы, хранилось это всё не очень долго. Непрочные, податливые, они постоянно рвались, а часть стекляшек, была нами расколота. Бородатый дедок с внучкой окончательно выцвели и отправились вслед за луноходом, за мгновениями, бегущими чередой к забвению.

Обычно ёлка простаивала до 13 января, после вытаскивалась на огород, в сугробы, а мама устраивала генеральную уборку, тщательно выскребая веником из коврика сухую опавшую хвою.

В ту пору матушка нередко плакала, уткнувшись в подушку, если папа не возвращался допоздна либо вообще не ночевал, а когда нарисовывался чуть пьяненький и пахнущий женскими духами, грозилась «выдрать лохмы этой шлюхе». Мы с братом испуганно молчали, слушая её приглушённые рыдания, их ругань, и мне хотелось исчезнуть, забиться в щель, под плинтус, дабы никому не мешать и никого не обидеть.

В день смерти отца мама возила меня в Тачанск, в цирк. Привычно холодная, серая и пасмурная апрельская погода с низкими космами асфальтовых облаков, без проблеска солнца, не сулила потепления. Путь в город и непосредственно представление я не помню, но обратная дорога впечаталась в память, как бесконечная, трудная и утомительная. Мы оба устали, закоченели в холодном неуютном автобусе, и добрались до квартиры в предвечерней серой тьме, пройдя по колдобинам застывшей грязи, поначалу к себе, найдя в хлебнице ещё тёплую буханку, купленную батей, а затем, двинулись, к бабушке, ведь у неё под присмотром оставался Владлен. Он приболел, его тошнило, поэтому мы решили заночевать в гостях. Мне казалось, или я воображаю сейчас, оперируя послезнанием, будто чувствовал приближение чего—то катастрофического и непоправимого. Так надвигается грозовая туча, остановить её невозможно, и самое разумное – переждать, прячась в сумерках при выключенном электричестве, вздрагивая от громких раскатов грома, надеясь на скорое окончание ненастья.

Папа ушёл на ночное дежурство за минуты до нашего приезда, хотя смену он отработал накануне. Едва он вернулся с рыбалки, товарищи уломали его выйти вне графика, руководство в полном составе мимо ветряков, тропинок и курганов намылилось в дальнюю деревеньку провожать на пенсию начальника местной милиции. Отзвонившись со службы, он, посетовав на спешку, попросил жену принести на ужин пельмешек, а через час набрал снова и приказал сидеть дома. Разговаривая с ним, она слышала пьяные реплики будущего убийцы мужа.

В поездке я умаялся, довольно рано лёг, а взрослые продолжали вечерять, пить чай и негромко переговариваться под красным абажуром. Незадолго до моего погружения в сон, задребезжал, истеря, телефон, вырвавший меня из дремоты. Мать подошла, ответила, и Вера, сестра бабушки Кати, задав единственный странный вопрос: «Зоя, это ты?», сразу прервала связь. Матушка пожала плечами, положила трубку на рычаг и тоже легла, пристроив рядом со стоявшим у печи сундуком, детскую кроватку—качалку с посапывающим Владленом. Ворота заперли на щеколду, покой воцарился в затишье дедовских строений, а под окном, на ветру, на столбе раскачивался фонарь, в чьём свете тени голых веток клёна крестообразными рывками метались по обмороженной земле вправо—влево.

И опять резкий трезвон разбудил нас, уже совсем уснувших. Не проснулся в своей колыбельке лишь Влад, переставший наконец нудно хныкать. Мама поднялась, приблизилась к комоду, к чёрному телефонному аппарату, сказала: «Алло». Вера, немного помолчав, тускло произнесла: «С Васей – несчастье. Зоя, тебе надо срочно в отделение. Тут… тут следователь. Городской». Жалобно тренькнул упавший на пол будильник. Мгновенно собравшись, мама устремилась в весеннюю стылую черноту. В кабинет дежурного, к суетящимся криминалистам, её не пустили, немедля проведя на допрос к успевшему приехать из Тачанска дознавателю.

Я, завернувшись в одеяло, не обеспокоился, не понял, куда и зачем она убежала. Частый стук в раму заставил меня подскочить. Охая, приковыляла бабушка, отодвинула занавеску и вздрогнула от раздавшегося из заоконной темноты незнакомого женского запыхавшегося голоса, сбивчиво кричавшего:

– Открывайте… Васю… Застрелили!

Бабуля охнула, кинувшись через кухоньку в дальнюю комнатку, а вскочивший с постели дед, даже не накинув на майку куртки, бросился отпирать. И закружился шар земной, залитый кровью и слезами…

Вошедшая не двинулась дальше порога, торопясь и запинаясь, ещё раз, без подробностей, видимо не зная их, повторяла, крутя шарманку неостановимого: «Васю убили. Васю убили… Васю…» Баб Катя, не выдержав, громко завыла, натягивая кофту, хватая шаль, все забегали, засуетились, уронили на пол глухо звякнувшую о половицы чайную ложку, выматерились, пнули её в угол, шуганули кота: «Брысь, ты!»

Утром меня увели в детский сад. Не сознавая трагизма событий, но будучи в курсе произошедшего, я, ступив в группу, объявил во всеуслышание:

– А у меня папу убили!

Нянечка, тётя Ага, тихонько ойкнула и прикрыла рот ладонью, зашмыгала, а на меня в течение дня смотрели с плохо скрываемым сочувствием, словно на неизлечимо больного.

Позднее мы узнали не лживую официальную версию трагедии, а то, что случилось в реальности. А случилось в ту ночь следующее. Отец с напарником, чей сын впоследствии станет моим одноклассником, в 20:00 заступил на дежурство. Тоска росла, сжимала грудь… Около 23:15 в отделение ввалился нетрезвый Ванька Равёнок, проработавший в системе МВД вместе с супругой лет 10. Он, желая выслужиться, потребовал ключи от машины, дабы развести по хатам компанию, застрявшую на квартире майора. Брелок находился у Степанцева, водителя, а батя, являясь старшим смены, ссылаясь на возможность поступления вызова в любую минуту, отказался их выдать. За перепалкой логично последовали крики, ругань, угрозы, споры, но переубедить упрямца Равёнок не смог. Люди, шедшие с последнего киносеанса, заметили в открытые ворота двух мужчин боровшихся на земле у «газика», и слышали пьяную похвальбу Равёнка: «Ну, с…а, я убью тебя!» И, очутившись в дежурке, дядя Ваня Равёнок, женатый на Вере, выдвинул незапертый в нарушение инструкции, ящик секретера, достал оттуда пистолет и сверху выстрелил, едва успевшему сесть за стол родственнику в висок. Пуля, пробив голову, попала в столешницу, по касательной пропахав в ней борозду. Избавляясь от свидетелей, Равёнок вторым выстрелом уложил Степанцева, пытавшегося выскочить в коридор и всхлипнувшего скорбным стоном надорванной струны. После совершённого, он спокойно протёр рукоятку оружия, и положил его на регистрационный журнал.

Выстрел (Художник Виктор фон Голдберг)


Официально ЧП представили и расследовали, как убийство и самоубийство. По материалам дознания, сержант Максимов В. И. сперва немотивированно выстрелил в шофёра, затем в себя и, почистив «ПМ» носовым платком, опустил его на документы. Однако свести концы воедино оказалось сложновато, ожидали, какую позицию займёт родня погибших. На местном уровне инцидент замели под коврик, избегая нежелательного резонанса. Окаменевшим сердцем покорятся блага жизни… Жена дяди Вани, трудившаяся в паспортном отделе, с рассветом оббежала близлежащие дома, и сняла, не имея ни малейших полномочий, показания с жителей, будто они видели Равёнка на момент совершения злодеяния курящим у колодца. А дядя Ваня, не церемонясь особо, начал угрожать, обещая, расправиться с детьми, – со мной и Владленом, сжечь наше жильё. В общем, бабушка и дед решили помалкивать.

Некоторые батины сослуживцы настаивали, чтобы мама поехала в Тачанск и в Губернск, не оставляя преступление безнаказанным, но родители отца, отводя глаза, твердили, точно мантру: огорченья людские несносны, труды непосильны, Васю уже не вернуть, обращения бессмысленны и только испортят карьеру непричастным.

Оттого, несмотря на нестыковки в бумагах, и отчёт экспертов, намекавший, что пуле при подобном раскладе полагалось идти горизонтально, в ближайшую стену, или наоборот, снизу—вверх, что смерть наступила мгновенно и избавиться от «пальчиков» мёртвый человек не способен, дело закрыли.

18

«Нежелательные подробности, как и шило, в мешке не утаишь»

Г. Е. Жеглов «Работа с подозреваемым»


В память о трагедии на веранде бабушкиного дома, занимая угол, стоял массивный рабочий стол отца, без выдвижных ящиков, со следом от пули, взрезавшей кожаную обшивку. Мне неизвестно, сколькими хлопотами удалось его заполучить, и я не знал, откуда взялся залитый с правой стороны густой чёрной кровью мундир старшего сержанта. Окровавленный этот пиджак висел у деда в чулане, запрятанный между старыми шубами, тулупами, половиками, куртками, и вызывал у меня неизменно чувство непреодолимого ужаса, когда я в чаду негаданной тоски и поисках чего—либо интересненького случайно натыкался на него, вздрагивал, прикасаясь к засохшей корочке, словно рубиновым лаком покрывшей нашивки, верх рукава и груди.

Папины погоны хранились в серванте, рядом с порохом, в пожелтевшей от времени, разваливающейся коробке из—под светильника. Некоторые были ослепительно белыми, парадными, летними, продолговатыми, без характерного среза, присущего данного рода аксессуарам. Другая часть предназначалась к повседневной носке на обычной форменной рубашке и, хотя окрашивалась в голубовато—серый цвет, изготовлялась из такого же мягкого материала. И, наконец, погоны для кителя и шинели. По—моему, они имели один фасон, будучи дымчатыми, скруглёнными вверху, с красной окантовкой и жёлтым солнышком маленькой пуговицы. Картонная основа, обтянутая пупырчатой тканью, казалась детским пальчикам облачной на ощупь. Их набралось более двадцати, и мы с братом, балуясь, выкладывали ими целые дорожки, цепляли, совершенно не беспокоясь о сохранности, медные, тускло блестевшие лычки, ложились на землю, ожидая расслышать конский топот, и игры наши продолжались пока мать не спалила неуместные кусочки воспоминаний в камине вместе с газетами, армейскими торопливыми письмами и надорванными проштемпелёванными конвертами.

Подноготная разыгравшейся драмы, наверное, не всплыла бы, не пощади Равёнок случайного свидетеля, кемарившего в момент убийства в помещении дежурки. Очевидцем преступления оказался Юрка Жбанов по кличке Рюрик, постоянно влипавший в разные передряги из—за своей неукротимой страсти к выпивке. Выбравшись с очередного застолья, он в тот злосчастный вечер, выписывая кренделя, проходил возле милиции, и завернул туда погреться, надеясь, что дежурит его «корефан», Васька Максимов. И не прогадал. Максимов, угостил Рюрика папиросой, напоил горячим чаем с кубиком рафинада и визитёр, согревшись, сомлел в кресле, за шторкой у вешалки. Разбудили его злые крики. Выглянув из закутка, Жбанов увидел, что отец с Иваном выходят во двор, а затем возвращаются, счищая с одежды грязь. Спустя несколько минут прогремели выстрелы, что-то хлюпнув, пролилось на пол, запахло металлом, звякнул бессильно докучливый телефон. Отдёрнув занавеску, к Жбанову с перекошенным лицом шагнул Равёнок и, ткнув Юрке кулаком в кадык весомо прохрипел:

– Пасть раззявишь – завалю. Хочешь жить – помалкивай! Мотай отсюда!

Жбанов вскочил, но рванувшись, зацепился за приступок, грохнулся на колени, и на четвереньках, подвывая, борясь с тошнотой и отворачиваясь, шмыгнул мимо тёмно-бордовой лужицы, наползавшей из-под неподвижного тела Степанцева.

По его словам, он сильно тогда напугался и, трясясь в ознобе страха, не сразу пришёл в себя. Юрка слыл бухариком, вечно сочиняющим высмеиваемые, не принимаемые всерьёз фантастические небылицы в стиле бредовых видений «белой горячки». Все над ним похохатывали, оттого Равёнок, вероятно, посчитал: Рюрику, даже, если он сболтнёт лишнее, не поверят. Действительно, рассказы Рюрика не могли уже ничего изменить, да никто и не хотел ничего менять.

 

Жбанова, частенько заходившего к нам в гости, я запомнил всполошным, поддатым мужичонкой, влачащим мрак пережитого, небрежно прикинутым и плохо бритым, пахнущим кислым вином и куревом, травящим байки и подмигивающим приятелю на предмет «вмазать». Выше среднего роста, плотный, он напоминал весеннего енота, весёлого и суетливого. К нам, детям, Рюрик относился хорошо, играл с нами пластмассовым конструктором и учил мастерить самолётики из бумаги.

Через два года после описанных событий сам Рюрик, попал, как всегда спьяну, в довольно неприятную историю, снова чудом спасшись. Случилось это в январе месяце, когда некто Николай Соколов, сельский алкаш, выйдя из привычного беспробудного месячного запоя и в хлам полаявшись с супругой, с которой не разводился, ибо уходить ему было некуда, собрался посмешить народ оцепенелый и укатить на заработки в Сибирь. Стребовав с жены 200 р. за то, что оставит её и ребёнка в покое и навечно уедет к Ледовитому морю-океану, он с Рюриком, считавшимся его непременным собутыльником, добрался до Тачанска, и в компании знакомых забулдыг пропил дорожные.

Две сотни бесследно растворились, поэтому Соколову и Рюрику пришлось вернуться. Жил Николай на горе за Светловкой, в районе роддома. К себе он и направился выколачивать из благоверной третью сотку. При сборах в тайгу Рюрик продемонстрировал Соколову кустарное охотничье ружьишко, смастыренное из дореволюционной берданки. И вот, покуда беспечный Рюрик, похрапывая, отсыпался, Соколов, присвоил оружие, замотанное в коврик. Недельный гудёж не прошёл даром, в голове у него переклинило и желание отомстить всему миру и ненавистной Ленке, не оценившим его, полностью завладело им. Квартиру Николай застал пустой. Елена Михайловна находилась на ночном дежурстве в больнице, а Егор, его 14-летний сын, сражался с друзьями в хоккей на льду пруда. Неожиданно столкнувшись с опять нетрезвым и вооружённым папаней, Егорка сунул обмотанную изолентой клюшку за холодильник и от греха закрылся в спальне, а рано утром, не гонясь за рифмой своенравной, убедил батю, мол, скоро звонок, пора идти на занятия. Вместо школы пацан рванул к матери, предупредить о нежданном госте, подстерегающем её. Соколова немедля позвонила в милицию, и к стационару подъехал участковый Харев, муж учительницы математики, Надежды Моисеевны. С ним в машине разместились Кузовицын и Ливанов, женатый на дочери тёти Клавы, младшей сестры бабушки Кати.

Выслушав Егора, Харев догадался навестить Рюрика, потрясти его и уточнить возможность наличия у Соколова огнестрела. Заспанный Юрка, помявшись диванным клопом, пустым человеческим трафаретом, понуро признался: вероятно, ствол у Соколова, таки имеется, но маломощная «пукалка» вовсе не опасна. Он, Жбанов, склепал её из древней железки, да и патронов к ней только около десятка. Услыхав о намерении собутыльника расправиться с женой, Рюрик, являясь человеком по сути бесхитростным и беззлобным, отважно вызвался урегулировать инцидент. Харев, справедливо рассудив, что ежели есть хотя б минимальный шанс отговорить Николая от опрометчивого шага, его нужно использовать по полной, прихватил мающегося похмельем Жбанова с собой.

Ещё в сумерках они с потушенными фарами подкатили к дому Соколова, вышли из машины и рассредоточились вокруг здания. Заранее обговорив действия, условились: сперва Жбанов, словно ни в чём не бывало, попробует побазарить со своим дружком, убедить его отказаться от уголовщины. Впрочем, планы их не осуществились. Злоумышленник не отвечал ни на стук, ни на окрики Рюрика, пробежавшего пару раз под тёмными окнами и уверившегося в итоге, что Николай заснул с двух бутылок коньяка, упомянутых Егором. Бесстрашный Юрка попытался проскользнуть в помещение, окликая приятеля, а следом за ним, стараясь не скрипеть снегом, с пистолетом крался Ливанов.

Отомкнув веранду ключом, взятым у Соколовой, Рюрик осторожно протиснулся во мрак коридора и, успев разглядеть направленное на него ружьё, с живым комочком пуха на металле, мгновенно шлёпнулся на пол. Раздался выстрел и шедшего вторым Ливанова зарядом дроби отбросило назад. Пока стрелок, матерясь, перезаражал одностволку, Рюрик на четвереньках выскочил на улицу и вытянул на крыльцо за воротник шинели раненого в нижнюю челюсть, окровавленного, Ливанова, а подбежавший на шум Харев, не целясь, «шмальнул» в темноту и захлопнул за Жбановым дверь.

Накоротко осмотрев и перевязав рану еле державшегося на ногах Ливанова, Кузовицын сразу же увёз его в больницу, а Харев притаился у калитки, надеясь договориться с разозлённым преступником, отвлечь его, потянуть время. Светало, и в проулке могли оказаться прохожие. Никто не брался предсказать, не примется ли он палить во всех без разбору. Кузовицын, вернувшийся спустя минут двадцать, обнадёжил Харева: из Тачанска уже выехала группа захвата и вот—вот прибудет сюда. Перепуганного Рюрика, познавшего дурных предчувствий красоту, прогнали в «газик», дожидаться развязки там.

Уломать Соколова по—хорошему не получилось. Примчавшаяся из города бригада, проникнув в кухонное окошко, скрутила, убаюканного разговором пьяного отморозка. Рюрик вследствие происшествия почти на год пропал из деревни, а затем снова вынырнул ниоткуда, тогда—то, по его возвращении, и поползли слухи, как на самом деле погиб мой отец.