Kostenlos

Род князей Зацепиных, или Время страстей и князей. Том 2

Text
3
Kritiken
Als gelesen kennzeichnen
Schriftart:Kleiner AaGrößer Aa

– Эти откупщики доходов, эти интенданты армии и поставщики двора – чистые кровопийцы, – говорил он. – Они наживаются за счет народа и аристократии и потом над аристократами смеются, а народ жмут. Все эти банкиры из жидов, министры из челяди и генерал-провиантмейстеры из торгашей буквально разоряют Францию. Ну да что о том говорить!

Под влиянием такого рода бесед молодой князь Андрей Васильевич начал посещать коллегии, университет и слушать лекции ученых по истории, государственному праву, естественным наукам, математике и философии. Эти беседы не могли не оказывать на него громадного влияния, тем более что происходили между его дядей и людьми замечательно умными и высоко стоявшими в обществе.

Князь Кантемир Антиох Дмитриевич, бывший в то время нашим послом в Париже, человек весьма образованный, интеллектуально развитый и талантливый писатель, отнесся также весьма сочувственно к приезду Андрея Дмитриевича. Узнав, что он приехал больной и лежит в постели, князь, не ожидая его выздоровления, сам заехал его навестить. Он привез ему приглашение короля по выздоровлении явиться к нему в качестве кавалера ордена Святого Духа и дозволение представить племянника, которого, до исцеления дяди, взялся руководить в его занятиях. По выздоровлении своем Андрей Дмитриевич, разумеется, первым поехал к князю Кантемиру. Там собиралась не только французская знать, но, можно сказать, вся интеллигентная Франция. Там видел Андрей Васильевич знаменитого Монтескье, почтенного старца, «дух законов» которого впоследствии имел такое неотразимое влияние на Екатерину II; слушал последователей Боссюэ, между которыми особенным блеском выдавался тогда аббат Прево, и ознакомился с богословскими тонкостями проповедей Масильона. Но в то же время среди всего общества там уже вошла в плоть и кровь естественная философия глубокоталантливого женевца, как называли тогда знаменитого Жан-Жака Руссо, который, впрочем, сам был в то время в Голландии. Эта философия подготовила уже умы к тому общему отрицанию, поднятому энциклопедистами, которое в близком будущем отразилось столь печальными последствиями. Д’Аламбер, Пирон, Кребильон были постоянными посетителями в салоне русского посла. Здесь же, когда являлся в Париж из замка своей подруги и почитательницы госпожи дю Шастле, царил и Вольтер с его всеобъемлющим остроумием, едкой насмешкой над всем на свете и с тем талантом истинного художника, биющего своим чудным словом все, что представляло узость воззрений, противоречило гуманности, являлось рутиной предрассудков, как замкнутость, обскурантизм и отсталость. Андрей Васильевич, отдавая справедливость всему, что было истинно хорошего, не мог не увлекаться этим фейерверком остроумия, веселости, изящества, которое царствовало в этом обществе. В нем, незаметно для него самого, начал развиваться тот анализ, который не принимает на веру ничего, что признает доступным изучению. Вместе с способностью анализа понятий не могло не явиться в нем и уважение к личности, не могло не явиться сознание человеческого достоинства, которое не может не уважать человека уже потому, что он человек. А такой взгляд не мог не представляться явным противоречием тем остаткам феодализма, тем заскорузлым понятиям сословности, которые были тогда господствующими в общем строе жизни французской аристократии, составляя как бы неизменный кодекс ее условного быта. Андрею Васильевичу прежде всего начали казаться странными многие из обычаев французской аристократии, обычаи мелкие, ничтожные по существу, но бросающиеся в глаза именно своею сословностью и пустым чванством. Например, ему казалось очень дико, что секретарь или камердинер, посланный куда-нибудь барином в карете, ни в каком случае не смел сесть на его место, а должен был сидеть на передней скамье. Он начал находить несоответственным и стеснительным, что светлые кафтаны во Франции воспрещено носить не только купцам, но даже судьям, адвокатам и нотариусам или, например, что герцогиня не позволит себе стать рядом с торговкой даже на гулянье, даже в церкви. Он начал находить странным и то, что его дядя, князь Андрей Дмитриевич, никогда не говорит с прислугой и ни за что не дозволит себе приказать, например, своему выездному лакею подать одеться или камердинера поставить служить за столом.

Отвергая эти мелочные, ничтожные обычаи, исходящие из условности быта, он начинал опять незаметно для самого себя усваивать ту силу отрицания, которая уничтожает, не создавая, отменяет, не заменяя, которая учит разгрому, но не содействует сооружению. Например, по развитому чувству гуманности он не мог не стать явным противником крепостного права. Он ясно сознавал и оценивал всю нелепость понятий, которые признают возможным оправдывать принадлежность человека человеку. Он говорил вместе с другими: рабство – это проклятие, оно недостойно человечества, недостойно христианства, – оно должно быть отменено. Но каким образом? Что сделать для того, чтобы оно действительно могло быть отменено, и чем заменить порядок, который вместе с рабством исторически образовался в общественной жизни всех государств? Об этих вопросах Андрей Васильевич никогда не думал, поэтому, разумеется, не мог бы на них отвечать. Оттого и выходило, что, отрицая рабство и требуя его уничтожения, Андрей Васильевич весьма бы затруднился, если бы он тогда же вынужден был отпустить своего Федора и Гвозделома, к которым он привык и заменить которых в Париже ему было бы некем.

Нельзя, однако ж, не сказать, что Андрей Васильевич вовсе не думал останавливаться только на отрицании, особенно в применении мысли к социальным вопросам устройства человеческих обществ. Ему хотелось бы раскрыть, выяснить сущность такого отрицания и прийти к выводам положительного знания. Он понимал, что общество в том виде, в каком оно было тогда во Франции, оставаться не может; но в чем оно должно было измениться и каким путем прийти к этому изменению, он решительно не мог себе даже представить. Он инстинктивно чувствовал, что учению энциклопедистов чего-то недостает, видел, что это замечают сами энциклопедисты. Вольтер, этот, можно сказать, предводитель отрицания, бросился изучать Ньютона, как представителя науки точного знания. Ясно, что если бы не было такого рода точной науки, то не было бы и научного знания, не было бы вовсе науки. Но где же указания этой точной науки, этого положительного анализа в применении к вопросам действительности? В чем можно открыть истину взаимных отношений человечества в его общественном быту? Ответа на эти вопросы он не находил. Да и мог ли он найти их тогда, когда о вопросах социального характера никто еще и не думал, когда единственный гуманист того времени, женевец Жан-Жак Руссо, вызывал против себя общее преследование. Но ни изучение положительных знаний, ни занятия философией и рассуждения об экономическом устройстве общества не отвлекли Андрея Васильевича от светской жизни и общественных удовольствий парижского большого света. В его характере, образовавшемся самостоятельно в детстве, среди свободы костромских лесов, было то упорство, которое с постоянством истинной твердости преследует раз усвоенную мысль. Он не забывал цели, для которой приехал в Париж: сделать себя способным к поднятию рода князей Зацепиных в политическом отношении. Для этого, понятно, ему нельзя было оставлять общества. Изучение и усовершенствование своего внутреннего «я» должны были идти рука об руку с приобретением тех внешних условий изящества, которые усвоить можно только среди светской жизни. Дядя в этом отношении был ему пример и опора, и он более и более с ним сближался.

После представления королю они оба были засыпаны приглашениями. Андрей Дмитриевич являлся везде с удовольствием и апломбом. Он принимался везде как представитель прекрасного прошлого и своею любезностью, умом и готовностью быть приятным решительно привлекал к себе все общество. Князь Андрей Васильевич, молодой, ловкий, отважный и сдержанный, под его руководством также не мог не иметь блестящего успеха, что очень радовало дядю. Он жил в нем, проходил с ним воспоминания прошлого. В ответ на все приглашения и праздники, которые давались в честь его, Андрей Дмитриевич решил и сам дать праздник. Этот праздник, по примеру прошлых времен правления принца-регента, отличавшего свои ужины нередко затейливыми названиями, он назвал праздником парижских роз. Это был праздник столь роскошный и изящный, что о нем целую неделю говорил весь Париж. Праздник этот удостоил посетить сам христианнейший король Людовик XV и протанцевал менуэт и две кадрили. Царицей роз на празднике была избрана формально объявленная фаворитка короля девица де Мальи. Роскошь расположения, изящество убранства, богатство и радушие угощения, любезность хозяев и непринужденный тон, который они умели сообщить празднику при неисчерпаемом разнообразии удовольствий, произвели на всех чрезвычайно приятное впечатление. Все заметили, что Андрей Дмитриевич, живя в России, не потерял своего искусства принимать и угощать.

К сожалению, увеселения двора скоро на некоторое время должны были смолкнуть. Король был огорчен почти внезапной смертью де Мальи. Некоторое время он был неутешен, тем более что, молодая, прекрасная, она обладала всеми признаками совершенного здоровья. Смерть пришла к ней нежданно, среди полного торжества и вихря удовольствий, вызванных беспредельной к ней преданностью короля. Говорили, будто она была отравлена. Но как бы там ни было, общество потеряло в ней заступницу и покровительницу всего, что клонилось к добру, пользе, что приносило благодеяние. Она не вмешивалась в политику и не делала из любви короля ступени для своего возвышения. Она жила и умерла скромной женщиной, которая скорее тяготилась своим официальным положением, чем гордилась им, и сносила его только по действительно сердечному расположению своему к молодому и блестящему королю, который ее беззаветно любил.

Первое время, мы сказали, король был неутешен. Он перестал принимать доклады, прекратил все увеселения. Но мало-помалу легкость характера короля, отсутствие глубины чувства и непривычка к уединению и самосозерцанию заставили его исподволь обращаться к прежним привычкам, и двор опять повеселел. Предметом новых исканий своих король избрал родную сестру умершей фаворитки, столь известную потом под именем герцогини Шатору. Само собою разумеется, что эти искания в то время, когда король олицетворялся в понятии французской аристократии солнцем, освещающим мир, безуспешными быть не могли. Но преемница прежней фаворитки лучше своей сестры понимала характер Людовика XV. Она видела, что противодействие распаляет его страсть, но что самолюбие его в свою очередь не прощает отказа. Поэтому она повела свою игру с ним весьма ловко. Не отклоняя его исканий и отдаваясь, казалось, вся на его произвол, она, то опираясь на несоответственность занять место родной сестры, то поддаваясь припадкам той робости, которую невольно ощущает скромность, постоянно отдавалась его великодушию и прикрывалась им. Этим она заставляла короля самого отказываться от того, чего он так страстно добивался, и страдал от собственного своего великодушия. Такого рода маневром, высказывая за его великодушие беззаветную благодарность, она довела страсть короля до исступления. Он все забыл, думая только о том, чтобы быть подле нее, слушать ее слова ласки и преданности и ее мольбу о великодушной охране ее от самого себя.

 

Была назначена большая охота в Сен-Жермене. Андрей Дмитриевич и его племянник были в числе приглашенных. Андрей Дмитриевич захотел явиться на королевскую охоту во всем блеске. Он вздумал соединить французское изящество и вкус с восточной роскошью и не жалел ничего для осуществления своего желания. И точно, он вновь заставил весь Париж говорить о себе и о своем племяннике; заставил говорить о своих егерях, доезжачих, экипажах, лошадях, собаках, попонах, коврах и еще бог знает о чем; заставил сравнивать свою роскошь даже с королевской, и сравнение это, не по количеству, а по качеству, было не в пользу короля. Лошадей он выписал из Англии от своего приятеля, лорда Дерби, завод которого в то время не имел соперников; экипажи были заказаны в Вене, великолепной постройки, с гербами князей Зацепиных, осыпанных драгоценными сибирскими камнями и вензелями из бриллиантов. Собаки были датские, превосходных пород. Егеря и прислуга были одеты в зеленый бархат, шитый серебром. Ковры, попоны, сбруя – все это было превосходное, из персидских и индийских материй, осыпанное драгоценными камнями, украшенное золотом и серебром, из которого были сделаны даже подковы. Сам князь Андрей Дмитриевич и по его инициативе его племянник вместо охотничьего костюма решили явиться в русских мундирах. Дядя надел богатый вице-адмиральский, шитый золотом мундир, с бриллиантовыми украшениями орденов Андрея Первозванного и Святого Духа и с осыпанными бриллиантами портретами двух императриц. Племянник надел камергерский мундир, также богато вышитый, украшенный драгоценными камнями и обшитый тончайшими брабантскими кружевами. Звание камергера Анна Леопольдовна дала Андрею Васильевичу при его отъезде. Вообще, вся роскошь и блеск, которыми окружили себя князья Зацепины, не могли не произвести эффекта даже при великолепном французском дворе.

По желанию короля им, как приезжим знатным иностранцам, отвели первое место на охоте, подле царицы праздника, бывшей девицы де Мальи, обращенной уже королевским повелением в маркизу де Шатору. В этот день, после всех колебаний и откладываний, маркиза наконец согласилась назначить королю час, когда она должна будет совершенно отдаться ему. Король млел от ожидания.

Охота началась, гнали оленя. Молодой князь Зацепин на своем английском скакуне почти не отставал от него, подгоняя оленя хлопаньем бича и ставя его прямо против короля. Но король был занят не оленем. Он подошел к маркизе и, не зная, как спросить о ее решении, подал ей свой брегет и просил ее поставить стрелку на тот час, который будет счастливейшим в его жизни и на котором стрелка должна будет остановиться навсегда, чтобы напоминать ему о его счастии.

Маркиза вздрогнула, покраснела, но взяла брегет и робкой, слегка дрожащей рукой поставила стрелку на половине второго.

Король просиял.

Князь Андрей Дмитриевич, видя, что король не обращает внимания на охоту и что поставленный так искусно его племянником против него олень прорвет круг и уйдет, к стыду охотников, приказал спустить навстречу оленю своих собак. Собаки, увидя оленя, понеслись и залились. Они бежали по-зрячему… Олень, завидя собак, повернулся назад, прямо на Андрея Васильевича, и был им сбит ударом бича. Собаки не успели еще наскочить на него, как лихой наездник, ловкий Андрей Васильевич, успел соскочить с своей лошади на всем скаку и проколол оленя насквозь своей шпагой. Убитый олень был мгновенно уложен к ногам короля и прекрасной маркизы в ту минуту, как последняя возвращала королю его брегет.

– Ваше слово сопровождается триумфом победы! – сказал король маркизе, подавая руку князю Андрею Дмитриевичу и приветствуя ласковым наклонением головы Андрея Васильевича.

В этот день успех князей Зацепиных был полный. Никому не досталось столько дичи, сколько им; никому не удалось показать ни такой роскоши, ни такой удали, как им же. Князь Андрей Дмитриевич, выставляя здесь ловкость и отвагу своего племянника, решительно первенствовал своим изяществом, грациозностью, находчивостью и богатством. Первые красавицы двора умильно посматривали на него, несмотря на его за пятьдесят. Многие подносили букеты. Царица праздника маркиза Шатору признала его победителем. Король подарил ему свой портрет. Племянник его положительно всеми был признан одним из самых ловких и блестящих молодых кавалеров и решительно первым, по своей отваге и искусству, охотником. Андрей Дмитриевич торжествовал. Но это была последняя песнь лебедя.

VII
Две смерти

День отъезда короля из Сен-Жермена был сырой и холодный. Сильный северо-западный ветер гнал тучи с моря через всю Францию. Моросило, по временам шел дождь. Громадное скопление экипажей произвело остановку при выполнении требований почтовых лошадей для возвращения в Париж. Почти на каждой станции им приходилось ждать. Князь Андрей Дмитриевич, одетый легко для охоты, в надежде на прекрасный климат Франции и летнее время, очень прозяб. Он вышел было из кареты на одной из станций, думая согреться, но в довольно изящной станционной комнате, как нарочно, было выставлено окно; что-то поправляли, и его охватило сквозным ветром. Да и дома под Парижем вообще строятся так, что в них вовсе неудобно отогреваться. Андрей Дмитриевич поневоле вспомнил матушку-Москву.

После своей болезни Андрей Дмитриевич не настолько еще окреп, чтобы быть в силах противостоять разрушительному влиянию холодной и сырой непогоды. И он опять приехал в Париж совершенно больной. Разумеется, немедленно съехались все медицинские знаменитости. От докторов не было отбою. Андрей Дмитриевич был почти без памяти, а Андрей Васильевич, уже ради успокоения своей совести, должен был руководствоваться их советами. Но это мало облегчало больного, может быть, именно потому, что, как говорят, у семи нянек всегда дитя без глазу. Доктора решили, что у него воспаление легких в осложнении с лихорадочным расстройством всего организма, и, согласно тогдашней системе лечения, назначили сильное кровопускание. От кровопускания князь Андрей Дмитриевич, истощенный излишествами жизни и предшествовавшей болезнью, действительно пришел в себя, но до того ослаб, что признал сам, что дни его жизни должны быть сочтены. Ноги у него распухли, дышалось тяжело; ясность мысли иногда тускнела под влиянием какого-то миража, который был как бы вступлением в ту двойственность, на которую готовилась разложиться его жизнь.

Между тем его беспрерывно навещали. Не только заезжали к нему старые друзья, но решительно все придворные считали за обязанность навестить человека, удостоенного особой королевской милости. К нему заезжали министры, члены парламента, философы, поэты, дамы, даже актеры, хотя он вовсе не был пропагандист слияния сословий. Он был львом дня, и все хотели поклониться льву. Такое общее внимание очень льстило Андрею Дмитриевичу, но и очень его беспокоило, тем более что он считал себя обязанным на любезность отвечать любезностью, за внимание благодарить вниманием и принимал решительно всех.

Княжна Марья Дмитриевна Кантемир, старшая сестра посла, жившая у него в доме на правах хозяйки (посол был холостой человек), тоже сочла своей обязанностью навестить больного соотечественника, веселость которого и игривый разговор так часто оживляли ее гостиную. Она очень любила и уважала Андрея Дмитриевича. Может быть, к этому ее уважению примешивалось еще воспоминание чего-то прежнего, чего-то такого, что она давно бы хотела забыть. И оно понятно. Уроженка юга, в семействе, в котором образованность, успевшая перешагнуть даже угасшую византийскую цивилизацию, считалась обязанностью, она отцветала и старилась в доме своего отца в Москве или в Дмитрове, маленьком городке, данном Петром Великим на прожиток ее отцу, бывшему господарю Молдавии; тому самому господарю, на требование выдачи которого туркам после прутской неудачи Петр отвечал: «Скорей полцарства до Курска отрежу, чем доверенности изменю». Никем не замечаемая и никем не ценимая между этими грубыми и холодными московитами, требовавшими тогда от женщины только достоинств самки, она и сама не обращала ни на кого внимания. Вдруг встречает она человека блестящего, европейски образованного, русского князя, воспитанного в Париже, поэтому могущего ее понять и оценить то, что делает ее непохожей на других русских женщин того времени. Удивительно ли, что этот остроумный, ловкий и блестящий князь произвел на отцветающую уже тогда деву неотразимое впечатление. И много бессонных ночей провела она, когда узнала, что он женился. Ведь он для нее был последним проблеском луча, дающего надежду.

Теперь княжна Марья Дмитриевна давно уже отбросила от себя все нежные мечты. Она состарилась и сознала, что она уже отцвела. Она понимала, что теперь всякое поползновение на что-нибудь более сердечное, более увлекающее будет только смешно, что теперь ее жизнь может быть только исполнением христианской обязанности. Быть полезным брату, всюду распространять добро, везде приносить отраду – вот была цель жизни княжны Марьи Дмитриевны. Ей хотелось быть полезной каждому, хотелось благотворить всем, от парижского гамена до проигравшегося и прокутившегося в Париже ее соотечественника.

Узнав, что ее прежний идеал, предмет нынешнего поклонения Парижа, блестящий князь Андрей Дмитриевич лежит на смертном одре и, как вдовец, без всякого женского призора и единственно на попечении своего племянника, почти еще мальчика, она ту же минуту поехала к нему, из истинно христианского чувства, нельзя ли чем помочь, чем успокоить страдающего. Когда она приехала и увидала этого веселого остряка и говоруна почти в состоянии безнадежности, увидала, что он окружен всем, что есть изящного и дорогого в мире, но что в этом изящном и дорогом проявляется полное отсутствие всякой религиозности, отсутствие всего, что сближает с другим миром, что, как она верила, успокаивает, утешает и облегчает страшные минуты перехода в другую жизнь, – когда она это увидела, ей стало даже страшно.

«Как, – подумала она, – русский, православный князь и умирает, не исполнив последнего христианского долга, не очистившись перед Господом в своих грехах и помышлениях? Он погубит душу свою, и этот грех ляжет на нас. Умирающий никогда не чувствует, как он близок к концу. Мы должны позаботиться, чтобы прежде этого конца он имел утешение религии. Мужчины вообще слишком самонадеянны, слишком беззаботны. Это дело наше, женское. Наше дело умилить его душу, приготовить, расположить… Наше дело направить его мысли так, чтобы он с теплым чувством коснулся светлых истин, дающих отраду и успокоение».

Притом княжна, проведя детство свое в Константинополе между подавленными народностями Востока, привыкла к тому взгляду, который соединяет православную обрядность с паладиумом народного чувства. Подчиняясь всем условиям тогдашнего казуистического взгляда на православие, она с ужасом думала, что этот минувший идеал ее души явится на том свете отщепенцем от верующих, будет отринут от лица Божьего. Но она не допустит этого. Она станет перед ним на страже православия. Если Богу было не угодно, чтобы она здесь, на этом свете, заботилась о нем, берегла и лелеяла его тело, то она позаботится о его душе, она устроит, чтобы переход его в тот светлый, беспечальный мир был спокоен и радостен и чтобы, представ перед престолом Божиим, душа его чувствовала ту отраду, которую дает исполненный долг.

При русском посольстве не было тогда ни церкви, ни священника, но княжна позаботилась отыскать в Париже двух православных священников, что тогда, после Нантского эдикта о диссидентах, вообще было нелегко. Один из них был молдаванин, почти седой, с густыми волосами, аскет Афонской горы, хмурый, суровый, с страстной речью и громами восточного красноречия. Другой – из Литвы, питомец Киевской академии, тонкий, льстивый, уклончивый, как польский ксендз, и упрямый, как истый хохол. Радуясь этой находке своей, княжна поехала к Андрею Дмитриевичу.

 

Андрей Дмитриевич, в темно-гранатовом бархатном пудреманте с золотыми вышивками, завернутый в батист и кружева, полулежал на белой шелковой подушке, в вольтеровских креслах, согревая свои опухшие ноги под лисьим черно-бурым мехом. Перед ним к свету поставлена была приобретенная на вес золота античная статуя Афродиты Киприды и подле нее засыпающий Амур. Статуи были обставлены померанцевыми и миртовыми деревьями. По стенам висели картины Франческо, изображающие виллы Баии и виды окрестностей Рима. Свежесть красок, прозрачность воздуха и необыкновенная глубина перспективы этих картин делали из стен кабинета Андрея Дмитриевича ряд очаровательных панорам, от которых глаз не мог оторваться. Между этими живыми панорамами прелестных видов природы, украшенной всей прелестью роскошного климата, и великих образцов искусства, как бы в противоречие их пластической красоте, размещались высокохудожественные создания Леонардо да Винчи со строгим и несколько сухим колоритом, но с необыкновенно ясным выражением мысли, чувств и ощущений и характерной верностью природе и жизни. Тут было Святое семейство: Спаситель и Иоанн Предтеча, еще детьми, играющие с агнцем, Святая Дева с Младенцем, святой Иоанн с Ангелом. Противоположность стиля и колорита двух разнородных художников как бы изображали собой противоречие двух противоположных идей, в которых духовность аскетизма сопоставляется с прелестью пластичности. Взгляд Андрея Дмитриевича утопал в этой общей художественности его обстановки, дополненной всем, что именно, как говорила княжна Марья Дмитриевна, могло представиться дорогого, редкого и изящного.

Перед ним на стуле сидел доктор, только что давший ему лекарство и теперь считающий пульс, тут же в стороне сидел племянник и что-то писал.

В кабинете было довольно душно. Воздух, по тогдашней фармацевтике, не признавался необходимым для излечения больного. О нем тогда не думали, даже боялись, относя свежесть его прилива к сквозному ветру.

– Ну что, доктор, протяну еще недели с две? – спросил Андрей Дмитриевич слабым, но веселым голосом. – Или до нашего первого Спаса не дотянуть?

Доктор промычал что-то неопределенное.

– Да, если не умру, то буду жив, а не буду жив – значит, умру! Это верно! Эх вы, господа доктора! Право, вы часто бываете темнее дельфийских оракулов. Но не в том дело! Вот расскажите мне о физиологических явлениях, которыми, согласно ходу моей болезни, должна сопровождаться моя смерть. Ваш почтенный дядюшка, которого я знал и уважал, за непременный долг поставил бы снабдить меня самым точным маршрутом.

Но доктор не успел ответить на этот вопрос, как доложили о приезде княжны Марьи Дмитриевны.

– Вы счастливите меня, княжна, делая честь своим посещением, – сказал Андрей Дмитриевич, приветствуя входящую. – Вы даете мне право думать, что у меня в жизни были не только добрые, но и прекрасные друзья!

– Всегда с комплиментом, даже такой старухе, как я. Вы неисправимы, князь. Но сегодня я действительно с советом дружбы. Надеюсь, вы ведь верите дружескому расположению к вам ваших соотечественниц?

– Верил, когда был молод. Теперь же, когда я уже приготовил свой золотой для уплаты Харону…

– Э, князь! Мы христиане, и нам не нужно будет переплывать Стикс! Я думаю – и вот вам мой совет дружбы: вам нужно прибегнуть к истинам религии. В ней вы найдете себе утешение, а может быть, Бог даст, и исцеление.

– Княжна, разве я плачу, что меня нужно утешать? А исцеление, – боже мой, да нужно ли еще оно? Ну, положим, я выздоровею, что же будет из этого? Я съезжу еще раз или два на королевскую охоту; повру что-нибудь о красоте природы и сладости выздоровления; поспорю с Вольтером; прочитаю несколько мадригалов и эпиграмм; посмотрю «Дон Жуана» и «Заиру». Право, для этого не стоит много хлопотать!

– И вам не стыдно это говорить? Как христианин, молитесь о выздоровлении для добрых дел.

– Добро и зло, княжна, так смешаны в мире, что нам, слабым смертным, редко бывает доступно отличить одно от другого. На что, кажется, более добра спасти человека от голодной смерти, но этот человек может совершить потом десять убийств. Вот и зло, которое вышло из вашего добра. Рекомендую, княжна, – продолжал он, указывая на доктора, – в настоящем здешняя знаменитость, доктор Герман Боэргав, племянник того великого Боэргава, который на своем веку столько уморил людей, сколько не удастся, пожалуй, уморить самой кровопролитной войне. Надеюсь, что в подражание своему почтенному дядюшке он не откажется сделать, мне честь уморить и меня по всем правилам своей науки; и это он сделает не хуже другого, тем более что он собирается к нам, в Россию, чтобы излечивать там все болезни. В чем будет больше добра, в том ли, что он всех вылечит, или в том, что уморит одного безбожника, – про то ведает Всевышний.

– Полноте, князь, – горячо сказала княжна, садясь подле него с чувством и терпением сестры милосердия, решившейся убедить больного принять лекарство. – Не с такими чувствами нам, христианам, следует приступать к великому переходу из этой юдоли плача в другую, светлую жизнь.

– Не знаю, что светлого ждет меня в будущем, – задумчиво отвечал Андрей Дмитриевич, – но здесь, в этой юдоли плача, признаюсь, плакал я немного. Говорить нужно правду: весело-таки прожил век… Если бы и там…

Доктор между тем распрощался и ушел. Княжна приступила к Андрею Дмитриевичу, чтобы он принял из приисканных ею священников которого хочет.

– Ах, боже мой, княжна, вы добры, как ангел! Дайте мне их обоих! Пусть никто не скажет, что князь Зацепин, умирая, отказался исполнить просьбу дамы, которая, не жалея себя, заботилась, чтобы спасти его душу. Пусть они войдут, княжна, и разделят между собою грехи мои, если успеют поймать их на лету!

Священники вошли: один тихой, кошачьей поступью католического ксендза, другой – суровой походкой фанатика, осудившего на сожжение Савонаролу. Оба подошли к креслу больного.

– Приидите ко мне все страждующие и обремененные и аз успокою вас… – начал свое слово киевский академик.

– Грозен Бог во гневе своем!.. – начал говорить потомок древних римлян и фанатический представитель восточного православия.

Андрей Дмитриевич остановил их.

– Э-эх! И рад бы идти, да ноги не ходят! – шутливо отвечал он киевскому ритору. – Видите, опухли так, словно колоды лежат. Доктора говорят: от того, что крови много выпустили. Странное дело, стали полнее оттого, что много взяли! Ну да бог с ними! Мне от их объяснения не легче!

Затем он обратился к грозному молдаванину и отвечал смиренно:

– Чувствую гнев Божий, но надеюсь на его милосердие! – И после продолжал, обращаясь к обоим: – О, безверие, грех мой! Если бы в ваших словах, святой отец, была сила слов нашего Божественного учителя, то, разумеется, я взял бы одр свой и пошел, склоняясь всею душой моею перед величием Божьего милосердия. Но мне, неверующему грешнику, не суждено испытать на себе чуда Божьей милости, поэтому, с раскаянием и молитвой, я должен ждать себе призыва на грозный суд… Вот княжна, заботясь о душе больного собрата и не желая допустить его погибнуть вконец без покаяния, пригласила вас ко мне для напутствия при переходе в лучший мир. И я прошу вас о том, чтобы направить мою душу к истинному свету мудрости и вашими святыми молитвами напутствовать мое грешное тело к месту его последнего успокоения. Но как я не желаю торопиться посылать душу свою в горние селения и хочу сколь можно долее удержать ее в этом бренном теле, то и прошу вас, святые отцы, обождать несколько с своими советами и молитвами. Едва же только я почувствую, что требование свыше за моею душою уже пришло, я сейчас же пошлю за вами и отдам вам всего себя для вашего напутствия. Для того же, чтобы вам было не скучно дожидаться этого призыва, мой племянник распорядится доставить вам средства в этом ожидании пристойно развлечь себя. А ваши слова и заботу обо мне я принимаю близко к сердцу, душевно благодарю и непременно постараюсь явиться на той стороне берегов Стикса, – не то! проклятая привычка вечно обращаться к изящным вымыслам Древней Греции, – явиться перед Архангелом с его огненным мечом, охраняющим двери рая, в полном всеоружии греко-российского православия.