Kostenlos

Двоевластие

Text
2
Kritiken
iOSAndroidWindows Phone
Wohin soll der Link zur App geschickt werden?
Schließen Sie dieses Fenster erst, wenn Sie den Code auf Ihrem Mobilgerät eingegeben haben
Erneut versuchenLink gesendet
Als gelesen kennzeichnen
Двоевластие
Audio
Двоевластие
Hörbuch
Wird gelesen Елена Рябова
3,05
Mit Text synchronisiert
Mehr erfahren
Schriftart:Kleiner AaGrößer Aa

VI
Спаситель

У храброго капитана рейтаров {Рейтары – вид тяжелой кавалерии.} Эхе трещала голова в вечер торжественного дня въезда митрополита Филарета в Москву. Он и сам не понимал, как снова очутился в рапате Федьки Беспалова. Швед сидел на лавке, рядом с ним, положив голову на стол, дремал тощий дьяк с сизым носом, тут же стояла огромная ендова водки; с другой стороны Эхе пьяный ярыжка, видимо, пил за счет капитана, а в рапате были те же размалеванные женщины, скомороший пляс, крик, песни и удушливый дым от трубок.

– И вовсе ты – не дьяк, сизый нос! – кричал ярыжка, видимо, чем‑то задетый за живое. – У дьяка сума толстая, как брюхо, шапка бобровая, кафтан суконный, а ты как есть оборыш какой‑то и шапку потерял!

– Яко пес брехающий! – подымая голову, ответил дьяк, на миг протрезвляясь. – Язык плете, сам не разбере. С полгода назад я тебя в яме сгноил бы, на правеже забил бы, ибо был при пушкарском приказе отписный дьяк. Вот тебе, волчья сыть!

– А звать тебя?

– А звать меня Онуфрием Дуковиновым!

– И врешь же ты, бесстыжие твои глаза! – с жаром вдруг вмешался в спор усатый стрелец. – Всех‑то я наперечет сам знаю, и дьяк‑то там сыспокон веков – Федор Епанчин да Василий Голованов, ты же – просто отписчик из аптекарского приказа, а за пьянство тебя Федор Иванович Шереметев палкою бил и со двора согнал.

– Ого – го!.. – загоготал ярыжка. – Пей, немчин, на посрамление его. Ай да дьяк! Пьяница окаянный!

– Не пьяница я, брехун злоязычный, – заплетающимся языком ответил дьяк, – то есть не пьяница, иже упившися ляжет спать; то есть пьяница, иже упившися толчет, биет и сварится! {Скандалит.}

И с этими словами он опустил голову и захрапел.

– Водки! Табаку! Гуляй, душа! – раздались в это время буйные крики, и ватага полупьяных, оборванных людей вломилась в рапату.

Рыжий детина, что стоял у бочки за целовальника {Целовальник – здесь: продавец вина.}, мигом скрылся.

Толпа бросилась на бочку, поставила ее» на попа», и огромный мужик, выскочив вперед, могучим ударом выбил у нее днище.

– Го – го – го! Ой, любо! Братики, и мне! – загоготал пьяный ярыжка, выскочив из‑за стола.

В это время в горницу вбежал сам Федька Беспалый. Его лицо было бледно, волосенки растрепаны. Он поднял руки вверх и жалобно завопил:

– Смилуйтесь, люди добрые! Мало ли вам дарового от царя – батюшки выставлено! Почто меня, сиротинку безродного, животишек решаете!

– Угощай во здравие царей! – кричали пьяные голоса.

– Ой, бедная моя головушка!

– Ребята, вали в погреб! У него, собаки, и меды для бояр запасены!

Федька беспомощно замахал руками.

– Добрый воин, помоги! – обратился он к Эхе, – порешат они мое добро, ой, порешат!

– Я вам все покажу. За мной, ребятки! – закричал ярыжка.

– Ой, не слушайте его, оголтелого! – возопил Федька, – сам меда, сам бочки выкачу!

В горнице творилось нечто невообразимое. Размалеванные женщины, скоморохи, гулявшие гости, все присоединились к пьяной ватаге. Иные подле бочки торопились покончить с водкою, другие, открыв рундучок, набивали табаком себе карманы, третьи, обнявшись с женщинами, стремились выбраться за буяном к хозяйскому погребу.

Эхе сразу протрезвился, и у него вдруг выросла и окрепла мысль, раньше едва мелькнувшая в его голове. Он выпрямился во весь свой богатырский рост, положил руку на нож, другою зажал пояс, оберегая деньги, и двинулся в толпу, скучившуюся у дверей. Два ловких поворота плечами – и капитан без труда очутился на дворе, по которому, направляясь к погребу, уже бежало несколько оборванцев.

Эхе быстро перешел двор, обогнул избу и вошел в сад, прямо направляясь к сараю, который подглядел прошлой ночью. При слабом свете летней ночи он скоро увидел его и нашел дверь, запертую висячим замком. Не долго думая, он вынул нож и быстро стал щепать им дерево вокруг пробоя. Скоро пробой уже еле держался. Эхе подложил нож и сильным тычком сорвал пробой, после чего распахнул дверь и вошел в сарай.

В сарае было темно. Смрадный воздух после благоуханий сада закружил ему голову; под ногами зашуршала солома.

– Мальчик, мальчик! – позвал капитан в темноте, чувствуя, что какие‑то живые существа возятся в этом смрадном и темном помещении.

– Здесь, дяденька, – пискнул чей‑то слабый голос, – ты кто будешь?

– Глупый! Иди сюда! Я тебя увести хочу, – ответил Эхе.

– Дяденька, и меня! Родименький, и меня! И меня, и меня! – слабо зазвенели детские голоса с разных концов, и Эхе в недоумении остановился, разведя руками.

– Постой, дяденька, я огня засвечу! – нашелся один из ребят и, к удивлению капитана, в углу сарая сперва слабо замерцал огонек, потом разожглась и загорелась лучина.

Эхе осторожно прошел в угол, взял лучину и вздрогнул. На клочках гнилой соломы сидел безногий мальчик. Его маленькое лицо было сморщено в кулачок, глазки слезились, и, протягивая лучину Эхе, он олицетворял собою тупую покорность.

– Ты кто же, мальчик? – спросил участливо Эхе.

– Я?.. Я не знаю… – ответил ребенок. – Взяли меня давным – давно, украли и привели сюда. Тут мне ноги жгли, потом крутили их, пока я не обезножел, и теперь меня Федька Беспалый нищим дает за четыре гривны. Сухоногим зовут меня. Меня он испортил.

– И меня! У меня глаз выжгли!

– А мне руку вывернули! – раздались опять детские голоса, и тени оборванных, полунагих детей окружили шведа и тянули к нему свои ручонки.

А из‑за стен сарая со двора доносились крики, ругательства и пьяный смех.

У Эхе зашевелились волосы на голове.

– Бедные дети! – сказал он. – Мне нужен один мальчик, которого вчера сюда дали вам!

– Это Мишутку тебе! – хором воскликнули мальчики. – Вон он в углу лежит. Огневица с ним. Мишутка, за тобой добрый дядя пришел!

Но из угла никто не отозвался на этот оклик.

Эхе подошел с лучиною к углу и увидел на соломе раскинувшегося в жару того мальчика, которого вчера вечером привел скоморох к Федьке Беспалому. Он быстро нагнулся и поднял его на свои сильные руки.

Он собирался уже уходить, но в этот момент новая мысль мелькнула у него.

– Слушай! – сказал он всем. – Я не могу взять вас всех с собой, но вы одни и дверь открыта. Не бегите через двор, там пьяные, а бегите через забор и вон! Ведь лучше, чем здесь!

Безногий мальчик застонал от скорби и ужаса, но Эхе тотчас услыхал бойкий голос другого мальчика:

– Не бойся, Сухоног, я возьму тебя на плечи и выволоку. Будем жить вместе… Лазаря мы петь горазды.

Маленькие тени друг за другом стали выходить из дверей и крались через сад. Здоровый мальчуган лет тринадцати пронес на плечах Сухонога и скрылся. Эхе дождался, пока не ушли все до последнего, и, бережно взяв больного мальчика на руку, с ножом в другой двинулся из сада. Он не знал другой дороги, как через двор, и решился идти по ней.

В это время пьяные крики перешли в дикий рев. Эхе увидел огоньки, зайцем пробежавшие по мховым стенам избы, и вдруг зарево осветило сад, двор и ватагу пьяных людей, с диким ревом глядевших на Федьку Беспалого, который метался, как безумный, то подбегая к горящему зданию, то отскакивая от него.

Эхе, не привлекая к себе внимания, благополучно перешел двор и быстрым шагом направился по знакомой уже дороге через Рыбный рынок и овощные ряды. Пожар далеко освещал все окрестности. С Москвы – реки неслись вопли погорельцев, толпы внезапно отрезвившихся людей бежали на пожар, а Эхе торопился уйти от него дальше, бережно неся на плече ребенка.

Выбирая более трезвых людей, Эхе спрашивал дорогу в Немецкую слободу и скоро вошел в нее. Там были те же мховые избушки, но они стояли ровными рядами, образуя прямую улицу, на которой во все стороны шли узенькие проулочки, и на Эхе сразу пахнуло чем‑то родственным.

Он смело постучался в ставень первого оконца.

Через несколько минут калитка скрипнула, и из нее осторожно высунулась стриженая голова. Эхе быстро заговорил по – шведски, потом ломаным немецким языком, объясняя, кто он и зачем сюда пришел.

– Иди, иди ко мне! – радушно ответил ему немец, впуская его в калитку. – Я – здешний цирюльник Эдуард Штрассе, с сестрой живу! Милости просим; горенка найдется. Сюда, сюда!

Он запер калитку тяжелым засовом и ввел гостя в чистую горенку.

Эхе тотчас положил ребенка на лавку, подсунув ему под голову свою епанчу, и огляделся.

В горенке стояли незатейливый шкаф и поставец подле него с несколькими кубками и чарками, у стены был стол, покрытый чистой скатертью, и несколько табуреток; над ним на полке стояли банки с пиявками, ящик – вероятно, с ланцетами – и несколько склянок с разноцветными жидкостями; по другой стене тянулась лавка, и над нею висела одинокая скрипка, а в углу – в ногах больного мальчика – стоял собранный скелет. Эхе тяжело опустился на стул, в то время как цирюльник наклонился над мальчиком.

– Благодарю тебя! Я никого тут не знаю в целом городе и пропал бы, если бы не ты.

– Ну, ну! Каждый из нас дал бы тебе приют. Мы все знаем, что такое одиночество среди этих дикарей, и потому живем очень дружно! Сегодня мы заперлись так рано потому, что русских боялись. Они пьют сегодня, а как напьются, то бывают очень буйны и часто к нам пристают!

– Что с ним? – тревожно спросил Эхе.

– Так, маленькая горячка, лихорадка, по – ихнему, – цирюльник усмехнулся, – огневица! Они, – он обратил к Эхе свое добродушное лицо с лукавыми глазами, – эту болезнь лечат, спрыскивая водой с уголька, ну а мы питье даем, а потом натираем, чтобы испарину вызвать. Вот Каролина это все сделает!

Он встал и вышел, а через минуту вернулся с высокой белокурой девушкой. Она, вспыхнув под пристальным взглядом Эхе, сделала ему книксен, а потом быстро повернулась к мальчику и нежно поправила его сбившиеся волосы:

– Откуда у вас такой птенчик? – спросила она.

Эхе рассказал все, что знал о мальчике.

На глазах Каролины выступили слезы.

 

– Бедный, бедный мальчик! Я буду ходить за ним, как за своим сыном.

– Смотри, не загадывай! – усмехнулся цирюльник.

– Глупый! – вспыхнула Каролина и, взяв мальчика на руки, унесла его из горницы.

– Сделай все, как я сказал, – крикнул ей вслед ее брат, а потом обернулся к Эхе и сказал ему: – Большое беспокойство вы на себя взяли с мальчиком. Несомненно, он краденый… может быть, и знатного рода, и беда, если вас поймают с ним. У русских, что вы им ни говорите, правду только в застенке узнают. Сколько там наших погибло, сами на себя наговаривая.

Эхе нахмурился.

– Что я мог сделать? – ответил он. – А от судьбы не уйдешь!

– Так, – сказал цирюльник и спохватился: – Ох, мой Бог, что же вы не разденетесь! Мы вас здесь положим. Постель сделаем. Пожалуйста! В доспехах тяжело.

Эхе не заставил себя просить и, отстегнув пояс, быстро снял латы и тяжелые сапоги и остался босиком в синих рейтузах и кафтане.

Штрассе встал, снял с поставца две чарки, вынул из шкафчика плетеную бутылку, кусок рыбы, хлеб, сыр и, поставив на стол, сказал:

– Милости просим… закусите, а потом выпьем вместе и вы мне расскажете про себя.

И тут Эхе не заставил себя просить и, работая челюстями, в то же время рассказывал свою несложную биографию. С пятнадцатилетнего возраста он все на войне. Был он во Франции, потом – в Италии, потом ушел оттуда, поступил к Понтусу Делагарди и с ним не расставался. Сперва со Скопиным они поляков били и воров; потом к полякам перешли и здесь, в Москве, под началом Гонсевского сидели, потом опять поляков били, а потом уже от себя взяли Новгород. Тут Делагарди ушел, Горн остался. Вышло с русскими замирение. Эхе ушел в Стокгольм, а потом соскучился без дела. Генерал Делагарди воевать уже не хочет, а здесь, слышь, всегда хороший солдат нужен, ну, он и пришел наняться.

– Есть ведь здесь иноземные генералы? – спросил он.

– Есть! Как же! – ответил Штрассе. – Вот хотя бы наш полковник Лесли! И воины нужны. У них чуть ни год – то война.

– Лесли! – воскликнул Эхе, и его глаза оживились. – Да я же знаю его и он меня! Вместе с ним под Клушином были!

– Ну вот и хорошо! Завтра нельзя – верно, у них все еще пирование будет, а через день я хоть сам тебя к Лесли провожу, – сказал Штрассе и, вставая, прибавил: – Ну а теперь и спать можно!

– Благодарю тебя! – ответил Эхе.

Штрассе ушел, вернулся и, устроив постель для Эхе, ушел окончательно. Эхе разделся, вытянулся на лавке и заснул богатырским сном.

Спустя два дня Эхе виделся с Лесли, и тот, приняв его на службу, послал в Рязань для обучения стрельцов строю.

Миша уже выздоровел, Эхе хотел взять его с собою, но Каролина, краснея, стала просить оставить мальчика у них на время. Эхе согласился и, купив коня, тронулся в путь.

Дорогою он думал о цирюльнике и его сестре.

«Гм… – решил он в конце своих дум, – она оставила у себя ребенка, чтобы меня видеть! – и при этой мысли лицо его осветилось счастливой улыбкой. Потом он стал думать о Мише. – Непременно надо найти его родителей!» – решил он, но в то же время вспомнил предостережение Штрассе, и страх проник в его душу – теперь не за себя уже, а за доброго цирюльника и его красивую сестру.

VII
Сыск

Если князь Теряев – Распояхин, отчасти движимый честолюбием, отчасти в силу своего темперамента, не вложил своего меча в ножны и даже приблизился к царскому трону, то – в совершенную противоположность ему – его друг, боярин Терехов – Багреев, совершенно отрешился от мирских дел и почестей и, осев в своем доме, превратился в истового семьянина, степенного боярина, типичного представителя того времени, богатого человека не у дел. Поселился он со своею любимою женой в хоромах покойного тестя, князя Огренева – Сабурова, еще более увеличив их и украсив. Он окружил себя многочисленной челядью, над которой экономом поставил старого Савелия, а над бабьим царством неизменную Маремьяниху, бывшую кормилицу Ольги Степановны, его жены.

Много натерпелся Терехов с женою, тогда его невестою, во время смут и разорения, и теперь они словно отдыхали душою. На радость их, на счастье, росла у них четырехлетняя дочь Олюшка, оглашая своим лепетом терем и девичьи. Обручили они ее по сговору с сыном князя Теряева – Распояхина, и не было у них ни дум, ни забот, кроме тихого наслаждения жизнью.

Даже от почетной должности губного старосты отказался боярин:

– Кланяюсь низко за высокую честь, господа честные, а только не по мне сия тягота великая, – сказал он просившим его принять на себя эту судебную должность. – Живу я со всяким в мире и добром согласии, а тогда и ссора, и зависть, и корысть. Простите, Христа ради! – и, угостив выборных и наделив по обычаю подарками, он отпустил их с честью, проводил без шапки до самых ворот.

Тихо и мирно протекала жизнь Терехова. Рано поутру поднявшись с постели, собирал он всю свою челядь и со своею женою шел в церковь, стоявшую на его дворе, там все слушали заутреню, которую пели священник Микола и дьячок Пучеглазов. Потом каждому боярин наказывал работу на день и шел с Савелием по кладовым и амбарам, по клетям да подклетиям, блюдя и пересчитывая добро. А тем временем жена его с Маремьянихой задавала сенным девушкам работу; после чего и сама Ольга Степановна садилась за пяльцы.

Два часа спустя снова шли все в домовую церковь и слушали обедню, после чего до обеденной поры боярин занимался своими делами. Говорил ему Савелий про домашние дела и делишки, и Терехов чинил над своими холопами и суд, и расправу; приезжали из его вотчины: из‑под Москвы, из‑под Калуги люди со своими челобитьями, заказами, когда с данью или подарком, и боярин слушал их, кого награждал, кого за волосы трепал и наконец в полдень шел обедать со своею женою, если гостя не было. Обедал он плотно, сытно, запивая медом и винами жирные блюда, хотя в постные дни берегся от всякой снеди и чтил каждый пост неукоснительно. После обеда он ложился на пуховые перины в своей горенке и спал до вечерни.

В то время как его храп оглашал покои от низа доверху, спала и его супруга в своем тереме, спала и вся челядь по своим клетям – все, кроме сторожа у ворот да мамушек, что доглядывали за боярскою дочкою.

Просыпался Терехов и шел к вечерне; отстояв ее, он уже весь отдавался семейной жизни, принимал гостей, играл в тавлеи {Шашки.}, в шахматы, слушал захожего странника, а иногда шел в терем к любимой жене и там прохлаждался.

Каждый год в декабре месяце в память дня, когда он нашел свою Ольгу, Терехов устраивал великое пирование. Выходила тогда Ольга Степановна с заздравным кубком для каждого гостя и что ни раз, то в новом сарафане, и диву давались гости, глядя на богатство Тереховых.

Наверху в терему шло женское пирование, внизу угощал всех боярин, и никто из его пира не вставал сам: всех потом люди по домам развозили, и, очнувшись, каждый находил у себя подарок; кому плат, кому соболя, кому ручник вышитый, кому шапка, а воеводе да губному старосте, да стрелецкому голове дорогие кубки или ковшики.

Близким другом у боярина был Семен Андреевич Андреев, деливший с ним труды в Смутное время, а его жена, Пелагея Федоровна, почти не уходила из терема боярыни.

С такой покойной жизни раздобрел боярин Петр Васильевич; как оденется он, бывало, в парчовый кафтан с воротником выше головы, а поверх его накинет шубу соболью, наденет шапку бобровую в аршин вышины да пойдет переваливаясь, на высокую трость опираяся, по рязанским улицам, – всякий перед ним сторонится, шапку ломает, низкий поклон отдает. Раздобрела и Ольга Степановна, и смутным сном ей уже казались волнения и страхи, когда она спасалась с Пашкою от рук Ходкевича.

Не так, как Терехов, устроил свою жизнь Андреев. Счастлив и он был, но на иной лад. Любя ратное дело, он скоро был выбран стрелецким головою и не покладая рук работал, то выходя на ловлю разбойников, то прикрепляя к земле тягловых людей {Тяглом в московской Руси называлась податная обязанность более или менее осевших состоятельных хозяйств по отношению к государству. (Примеч. авт.)}, то помогая воеводе собирать подати да недоимки.

В вечер, с которого ведется этот рассказ, Андреев после вечерни, придя в гости к Терехову – Багрееву, застал у него еще двух гостей, что было делом довольно редкостным. Сидели у него сам воевода рязанский, боярин Семен Антонович Шолохов, да губный староста, дворянин Иван Андреевич Сипунов. Шолохов был статен ростом и красив лицом. Черная короткая бородка округляла его полное лицо, и он казался добрейшим человеком; но в действительности купцы да посадские люди знали, как обманчив его вид, когда он без торга набирал себе товара или на правеже выбивал по третьему разу один и тот же посошный налог. Не было тогда зверя лютее воеводы. Губный староста был, напротив, человеком мягкого, покладистого характера, ума острого, но безвольного, и только неподкупная честность выделяла его из среды служилых людей. Они чинно сидели за столом и вели беседу, запивая домашним малиновым медом, когда вошел Андреев.

– А, друже! – обрадовался ему Терехов. – Садись, гостем будешь!

Андреев перекрестился на образ, чинно поздоровался с каждым, опрашивая его о здоровье, и, наконец, сев и отхлебнув меду, сказал Терехову:

– А я к тебе с радостною вестью.

– Ну, ну! – сказал Терехов.

– Давал я на Москву отписку, что хорошо бы нас немецкому строю обучить, как то на Москве делают, и почитай год прошел без всякого ответа…

– Надо было в пушкарский приказ посул послать, – вставил воевода.

– Ин не надо. Я через князя Теряева посылал‑то. Прямо в царевы руки. Ну а теперь, глядь, сегодня ко мне приехал немчин. Таково смешно по – нашему лопочет. Слышь, по приказу цареву его Ласлей ко мне прислал. Теперь учить будет!

– Ереси еще наведет. Слышь, немчины эти постов не уважают, икон не чтят, – сказал губный староста.

– Тьфу! Еретики! – отплюнулся Терехов – Багреев, а потом сказал: – Так! И у меня тоже новость есть. Только нерадостная. Собственно к тому я вас, гости честные, просил, – поклонился он воеводе и старосте.

Те ответили ему поклоном тоже.

– Что же за новость, боярин? – спросил староста.

– А уж не знаю и сказать как, – начал Терехов. – Слышь, получил я сегодня грамотку от друга своего, князя Терентия Петровича Теряева – Распояхина. И пишет он в ней, печалится, что его сына скоморохи скрали.

Воевода вдруг поперхнулся медом и закашлялся, отчего его лицо налилось кровью.

– А в том и мне горе, и супруге моей, – печально продолжал Теряев, – потому, как ведомо вам, за его сына этого самого моя Олюшка просватана.

Воевода, видимо, оправился и смело заговорил:

– А тебе что с того печалиться, коли жених пропал? Для твоей дочушки‑то найдутся. Не в монастырь же ей.

Терехов тихо покачал головою.

– Неладно говоришь, боярин, прости на слове! Что она, порченая у меня, что ли? Последнее дело от слова отректись! А еще вот пишет князь, – заговорил он снова, – что сыск делает, так просит и меня пособить. Коли встренется скоморох, попытать его малость, не знает ли чего. Так я на этом вам низко кланяюсь! – Терехов встал из‑за стола и, кланяясь так, что рукою коснулся пола, сказал: – Не оставь уж меня, сиротинушку, боярин Семен Антонович! Не оставь и ты меня, убогого, Иван Андреевич!

– Что ты, что ты, боярин? – в один голос вскрикнули воевода и староста, а староста прибавил: – Слышь, к нам тут из Москвы скоморохи пришли. Так я завтра же их в застенок возьму! Хочешь, приди сам допрос чинить!..

Воевода вернулся в свой дом и, прежде чем лечь спать, велел привести к себе своего дьяка, Егорку Балагурова.

Егорка, а по городу – особливо промеж мещан и посадских – Егор Егорович, являлся типичным дьяком того времени. Он был толстый и жирный, с отвислым животом, пьяница горький, до наживы жадный, со старшими раболепен, с младшими лют. В переводе на современное дьяк был вроде правителя дел канцелярии губернатора, но с несравненно большими полномочиями, чем ныне сопряжено с этой должностью, так как соединял в себе власть и исполнительную и за безграмотностью воеводы был не ограничен.

Войдя в горницу и низко поклонившись, дьяк с трепетом увидел, что воевода хмурится и не в духе.

– Слышь, – заговорил воевода, – через кого ты отписку получил от Федьки Беспалого?

Дьяк откашлялся.

– Так от смерда, скоморошника!

– Вот то‑то! А завтра этого скомороха Ивашка Сипунов на дыбу потянет. Слышь, князь Теряев‑то нашему‑то боярину Терехову об умыкании сына своего отписал, а он нам челом бил. Вот тут и смекни.

– И смекать, боярин, нечего. Пойду на кружало {Кабак.} – чай, скоморохи еще там бражничают – и скажу им. Так они так сиганут отсюда!..

– Дело! Так поспешай, Егорка!

– Твой раб, боярин! – ответил дьяк, низко кланяясь, и, пятясь, исчез за дверью.

 

Воевода облегченно вздохнул и стал укладываться на покой.

Увы, опоздал дьяк Егор Егорович. Когда он запыхавшись вошел в кружало, там все гости были еще в великом смущении.

– Слышь, – пыхтя заговорил дьяк, – скоморохи, что из Москвы, не здесь ли?

Целовальник низко поклонился ему и ответил:

– Были здесь, господин честной, только сейчас их от нас забрали.

– Кто, куда? – дьяк выпучил глаза и упал на скамейку.

– Надо быть, по какому‑либо татебному делу, – ответил целовальник. – Приходили стрельцы и отвели скоморохов по приказу губного старосты. В яму {Яма – тюрьма того времени. (Примеч. авт.)}, полагать надо!

– В яму, в яму! – передразнил его дьяк. – Что глаза‑то таращишь? Не видишь, что испить хочу! Борода тоже!

Целовальник со всех ног бросился исполнять приказ дьяка и поставил пред ним целую ендову меда; а гости тем временем, боясь нового соседства, друг за другом оставили кружало.

– В яму! – недовольно ворчал дьяк. – Нет, чтобы спрятать их, голова с мозгами! А теперь пред воеводою я в ответе. У – у, песьи дети! Так и норовят дьяка своего подвести. Ну, да ты у меня погоди!.. Изловлю я тебя с табашным зельем, отрежу твой длинный нос!

Целовальник в страхе даже ухватился за свой нос и стал торопливо кланяться дьяку.

– За что гнев твой? – заголосил он жалобно. – Сам знаешь, что я и жаворонки мои, все в твоей руке. Я ли скуп на посулы тебе, а ты ни за что грозишь мне!

– Погоди вот ужо! – бурлил и грозился дьяк, потягивая мед и в то же время думая, как бы ему пред воеводою обелиться.

Между тем задержать скоморохов поспешил Андреев, радея о своих друзьях. Едва он услыхал от губного старосты про скоморохов из Москвы, как тотчас послал в кружало стрельцов. Это были трое из тех скоморохов, что посетили двор князя Теряева, только ни один из них не знал про покражу княжеского сына. Их привели в разбойный приказ и всех троих заперли в клеть до утра.

Они сели на грязный вонючий пол и сперва стали догадываться, за что их взяли, потом ругаться, а там, чуя беду неминучую, горько заплакали.

Не по – обычному повел свой день Терехов. После заутрени, наскоро отдав приказания Савелию, он оделся в темный будний кафтан, и, важно опираясь на палку, пошел в разбойный приказ. Там уже ждал его губный староста.

– Здраву быть! – кланяясь, сказал Терехов.

– И тебе, боярин! – ответил Сипунов, и потом они подали друг другу руки.

– Ну а где же твои скоморошники? – спросил Терехов.

– А пройдем ужо в застенок, боярин, – ответил Сипунов, – там их и допрашивать станем!

– Ин быть по – твоему! – согласился Терехов.

В это время в избу вошел воеводский дьяк Егорка Балагуров и, помолясь иконам, низко поклонился обоим.

– Прости, милостивец, – униженно заговорил он, – поелику боярин, воевода наш, со вчерашнего в опохмелке, так заказал мне, непотребному рабу Егорке, на сыске стоять.

– Что ж, – согласился Сипунов, – в своем праве. Пойдем, боярин!

Они вышли из избы на двор, обнесенный высоким частоколом с крепкими воротами. Против ворот, снова за изгородью, тянулись ключи (ямы), где сидели уголовные преступники вместе с несчастными неплательщиками по двое, по трое и десятками, смотря по помещению.

Впереди, против избы, стоял мрачный сарай с широкою, как ворота, дверью. Это и был застенок. На земле пред дверью стояла окровавленная плаха, валялись колодки и обрывки ржавых цепей.

Сипунов открыл дверь; та заскрипела на петлях, и они очутились в страшном помещении. Полутемный сарай с поперечными балками вместо настланного потолка и с земляным полом как бы делился на две части. Налево стоял длинный стол с письменными принадлежностями. Позади него тянулась скамья, по бокам стояли табуретки; недалеко от стола стоял аналой с крестом на нем; направо же валялись доски и стоял небольшой помост, над которым на блоке спускалась веревка с толстым крюком на конце; в углу, треща горевшими углями, дымилась жаровня, а в полутьме виднелись страшные орудия пыток – палки, веревки, доски с набитыми гвоздями, плети, кнуты и острые клещи с длинными ручками.

Двое заплечных мастеров (палачей) встретили пришедших низкими поклонами.

– Приведите‑ка, молодцы, скоморохов, которых вчера забрали. Сыск малый сделаем, – распорядился Сипунов и стал залезать на скамью позади стола. – Садись, боярин, пока что, – пригласил он Терехова.

Последний с трудом уселся на конец скамьи.

Дьяк, покашливая, сел на табурет у края стола, приготовил бумагу и очинил перо.

В это время до них донеслось бряцание цепей, заскрипела дверь, и в сарай друг за другом вошли со скованными руками три скомороха. Они вошли, упали на колени и в голос завыли:

– Смилуйтесь, боляре! Во имя Христа, ни в чем не повинны. Ни татьбою, ни убивством не занимались. Отпустите, Бога ради, животишки наши бедны и наги; с того, что дадут нам люди добрые, мы только и живы!

– Ну, вы! – закричал на них дьяк. – Волчья сыть, молчать! Правьте лучше ответы боярину! – и при этом хитро подмигнул ближайшему к нему скомороху.

Тот, маленький, подслеповатый, словно сразу понял знак дьяка и смиренно замолчал.

– Сказывайте имена ваши, – сказал Сипунов, – пиши, Егорий Егорьевич, если взялся за дело!

– Ну, вы! – окрикнул дьяк и ткнул пальцем на первого. – Тебя как?

– Иван, а прозвищем Наливайко!

– А тебя?

Красивый, лет девятнадцати, парень, тряхнув головой, бойко ответил:

– Антоша Звонкие Гусли. Гусляр.

– Тебя?

Третий парень, лет тридцати, стукнул в землю лбом и жалобно сказал:

– Емелька Беспутный!

– Чем занимаетесь и откуда пришли? – спросил Сипунов.

– Чем занимаетесь и откуда пришли? – повторил дьяк вопрос и при этом снова подмигнул.

Иван Наливайко ответил за всех:

– Скоморошьим делом, милостивец, скоморошьим да песенным. А пришли прямо из‑под Тулы, на Москву идем, милостивец!

Дьяк довольно крякнул, и по его губам скользнула усмешка.

Сипунов взглянул на Терехова, а тот лишь печально вздохнул и потряс бородою:

– Чего ж их и спрашивать? Вестимо ничего и не ведают! – тихо сказал он.

– Оставить сыск? – спросил Сипунов.

Терехов кивнул.

Добродушный Сипунов словно ожил, ему было тяжело пытать людей, и он, приняв грозный вид, сказал:

– Ну на этот раз идите на все четыре стороны! Молодцы, сбейте клепы! А наперед чтобы в нашем городе не чинили буянств!.. Слышь, вчера до полуночи бражничали!..

Скоморохи раз по десять ударили лбом в землю и вскочили на ноги. Молодцы стали сбивать наручни.

Сипунов и Терехов вышли.

– Слышь, – обратился последний к дьяку, – не откажись сегодня ко мне зайти. Хочу другу цидулу отписать, а от этого дела отвык за время. Попишка‑то мой старый, еле видит.

– Рад, боярин, за тебя живот положить, – кланяясь ответил дьяк и веселый пошел к воеводе, торопясь успокоить его.

Угрюмый вернулся домой Терехов и тотчас позвал к себе жену. Та сошла к нему встревоженная.

– Или что стряслося, Петр Васильевич, батюшка? – спросила она, едва переводя дух. – И ушел ты сегодня не вовремя, а теперь меня позвал?

– Садись, жена, – ответил боярин, – действительно стряслось. Помнишь, мы за княжьего сынка свою Олюшку прочили? По рукам ударили?

– Помню, батюшка! Как не помнить! Еще на Москве то было! А что? Или поссорились вы?

– Пустяки говоришь! Дружбы нашей мечом не рассечь! А дело в том, что княжьего сына скоморохи с вотчины скрали!

– Ахти мне! – воскликнула боярыня и даже побледнела в лице. – Петр Васильевич, что ж теперь нам‑то делать?

Терехов нахмурился.

– Что делать, про то я знаю. А сказал я тебе на тот случай, чтобы про эту помолвку с бабами меньше языком трепала. А теперь иди!

Не успела выйти боярыня, как в горницу спешно вошел Андреев. Едва поздоровавшись с Тереховым, он сказал:

– Зачем ты скоморохов отпустил?

– Да ведь они из‑под Тулы.

– Брешут!.. Сейчас доподлинно узнал, что из Москвы. Разговор такой слыхал, что дьяк Егор Егорович их вызволил, а для чего – не пойму! Ну, да вот еще что: кажись, и княжий сын объявился.

– Шутишь? – откинувшись в изумлении, воскликнул Терехов.

– Что за шутки! Ты слушай. Немец‑то мой, которого из Москвы для стрельцов прислали, мне диковинное поведал. Сегодня это поучил он нас‑то всех, строй показывал, а потом я его к себе завел. Поместил‑то я его у себя пока что – на дворе‑то клеть есть, там он и живет…